Наверное, в глубине моих глаз действительно промелькнул страх, потому что лорд Вильгельм удовлетворенно улыбнулся и откинулся на спинку кресла. Откуда он мог знать, что боялась я вовсе не возможных убытков, а утраты даже призрачной защиты от гнева добрых соседей. Легко представить, что сталось бы с железными дорогами без сандеранцев: сгнившее до черноты дерево, изъеденные ржавчиной пути, пробившаяся меж щебня трава и монстры-паровозы, остывшие и безвредные – неумолимое торжество времени и природы над делом рук человеческих.
Но пойти против воли моего короля я не смела. В конце концов, руки человеческие могут принести зла больше, чем буйство природы.
– Разве нет среди наших рабочих ни одного, кто справился бы с поддержанием работы железной дороги? Разве вы не должны были обучать их, согласно договору?
С притворным сожалением лорд Вильгельм развел руками:
– Мы и рады были бы делиться опытом с вашими людьми, но от нас же разбегались, как от зачумленных. Кто приходил к нам на службу? Лишь отчаявшиеся заработать иначе. Вы должны понимать: из дрянного металла доброго клинка не выкуешь.
– Я признаю вашу правоту, но мне все равно нужно время на принятие решения.
Лорд Вильгельм кивнул, стиснув зубы и пряча холодный непокорный взгляд. Скрип кресла, безукоризненный поклон, удаляющиеся шаги. Спутник его, так и не проронивший ни слова, подрагивающими руками протянул мне папку – обещанные планы и расчеты. Я встретила его взгляд – всего на мгновение – и долго потом гадала, почудился мне или нет сдавленный шепот «не соглашайтесь!».
Карту их разглядывала, хмурясь и кусая губы. Место для новых шахт сандеранцы отметили выше по течению Эфендвил, где впадала в нее быстрая и говорливая Эфинэйри, где расстилались самые плодородные поля меж старых, осевших холмов. Я знала эти места: люди там куда суевернее, чем в землях матушки, сеют и жнут по давним обычаям и никогда не забывают оставить дары добрым соседям, откупаясь страхом и уважением.
Нет, никогда бы я не позволила осквернить эту землю, ведь тогда от гнева добрых соседей не защитило бы нас и все железо в мире.
Но вряд ли дело было только в этом.
Я показала карту Мортимеру, и он нахмурился:
– Я опасался этого. – Голос его был столь слаб, что мне приходилось прилагать усилия, чтоб различить его. – Сандеранцы, как всегда, кривят душой: уголь, редкие металлы… нет, их интересует другое.
Сухой, словно ветка, палец скользнул по карте чуть выше, где кольцом высились старые курганы, и я поразилась, как не заметила, как же быстро изгрызла моего короля старость. Да и только ли старость?
– Здесь нашли они то, что называют земляным маслом, и, если добывать его неосторожно, способно оно отравить землю и воду на много лет. Но сандеранцы за него готовы и собственных детей в рабство продать, и добрым соседям в слуги податься – столько богатства оно им приносит. Но свою землю они берегут.
Рука его дрогнула и обессиленно свесилась с подлокотника, но взгляд остался ясен и спокоен.
– Ты понимаешь, юная Джанет? Если позволить им строить шахты – то мы останемся для них лишь кормушкой, источником ресурсов, за которые они никогда не дадут нам справедливой цены. И никогда, никогда не позволят нам сравняться с ними.
«Мы должны уберечь нашу землю», – хотелось сказать мне. «Мы не должны гневить добрых соседей», – требовало сердце. Но король мой ждал иного ответа:
– Пришла пора нам учиться самим.
И Мортимер улыбнулся из последних сил.
В ту зиму силы оставили его вовсе: болезни следовали одна за другой, изматывая его, иссушая, и ясно становилось, что следующего Бельтайна он может не увидеть. Я гадала: уж не Гвинллед ли был причиной болезни деда, не он ли тянул из него силы, как в младенчестве – из отца? Но королевич не становился сильнее ли, крепче ли, выше – кожа его все так же призрачно белела в сумраке, а глаза все чаще и чаще краснели от слез. И я усовестилась, что его подозревала.
К весне хватка лихорадки ослабла, но силы к королю уже не вернулись.
– Прости, что покидаю тебя так рано, моя Джанет. – Огромного труда ему стоило улыбаться, но все же он пытался подбодрить меня и утешить. – Я так молил благую Хозяйку увидеть, как вырастет внук, оставить ему сытое, спокойное королевство, чтобы правление его было безмятежным. Но оставил – тебе – глупцов и заговорщиков, что таятся мышами в подполе.
Он сжал мои пальцы, и я коснулась губами ослабевших его рук, которые – о, я ясно помнила – совсем недавно были и нежными и сильными.
– Министры ко мне привыкли, и лорд Родерик меня поддерживает. Он поддержит и Гвинлледа – в память о вас.
– Пожалуй, лишь ему ты верить и можешь. Старый пес верен и честен и не будет плести паутину за спиной – для этого у него слишком мало лап. – Король горько усмехнулся, и взгляд его снова затянула поволока усталости. – Помни, что ты обещала: лишь моему потомку должен достаться трон. Знала бы, как это важно!
– Я знаю, – шепнула я одними губами, хоть и стыла в сердце уверенность, что в разные причины верим мы: он в покой в стране, я – в полные лазеек клятвы добрых соседей.
Разве могла я ему сказать, что наследник, на которого он так уповает, – из дивных соседей? Разве могла отпустить в посмертие с тяжелым сердцем? Я не сказала. Да и он бы не поверил.
Мой король угас еще до Остары и первых листьев и не видел уже тот вихрь бед, что обрушился на Альбрию с приходом весны. Серебряный мой венец почернел, и после похорон я надела траур, который с тех пор не снимала. На весеннее равноденствие я короновала Гвинлледа и осталась при нем королевой-регентом, черной и скорбной тенью за его плечом.
Недоброй королевой звали меня раньше. Королевой-вороной – величали теперь.
Если и были несогласные, то они промолчали: армия стояла за моим плечом, а Гвинллед быстро учился терзать и ваять чужие души без помощи чар.
И никто не заметил, когда сандеранцы покинули Альбрию – не до того было, – и никого не опечалило их отплытие.
А зря.
7
7
Теперь уже и не вспомню, с чего в тот год начались беды: с долгого утомительного зноя на Литу, когда обмелели реки и пожелтели всходы, или с мора, что прокатился по южным провинциям и щедрую взял добычу – к счастью, скотом, а не людьми. Но не успел ветер разнести пепел костров самой короткой ночи, а было уже ясно: нечем будет похвастаться на Мабон, некого заколоть к щедрым пирам Самайна.
После долгого спора с министром торговых дел я отменила на этот год подати, а лордов обязала позаботиться о землях своих и людях своих, чтобы стужа и голод не унесли уже человечьи жизни. Мало кому пришелся такой приказ по нраву.
По древнему обычаю Гвинллед объезжал все провинции, чтобы земля приветствовала своего господина, чтобы король видел, что досталось ему беречь. В иные годы все закончилось бы чередой пиршеств в замках лордов, что ранее склонили колени перед маленьким королем, да десятком выслушанных жалоб селян или мастеровых – показная милость с королевского плеча. Но тогда было не до пиршеств. И жалобы Гвинллед выслушивал у всех, кто к нему приходил, хмурился, сжимал темные, словно обожженные моей кровью губы, и злился бессильно, если помочь не мог.
Он обещал – но только если знал, что сможет исполнить обещанное. Он улыбался и утешал – если словами можно было хоть что-то исправить. А по вечерам спрашивал, сдерживая злые слезы:
– Недобрая королева, разве мало я делаю? Или делаю дурное? Я же вижу сердца их, и нет в них любви ко мне!
– Ты заложил краеугольный камень, а желаешь уже подняться на самую высокую башню. Лишь колдовская любовь возникает по мановению руки, по звучанию голоса, – говорила я, и «такую любовь твоя матушка щедро взращивала» оставалось непроизнесенным, – дивно расцветают такие чары, но и увядают быстро. Вспомни сам, не ты ли жаловался, что придворные о тебе забывают? Настоящие любовь и верность растут долго, иногда лишь к старости можно сжать их плоды, а ты лишь посеял семена благодарности.
Он и раньше неистово жаждал чужой любви, но в последний год эта жажда превратилась в одержимость. Может, потому он все время тянулся ко мне, что лишь меня от его чар защищало холодное железо, и потому от тихого огонька моей приязни было ему теплее, чем от пожара колдовской любви?
После моих укоров Гвинллед вздыхал и прятал жуткий полночный взгляд. Он и сам все понимал, ибо древнее, чуждое знание, что отражалась в младенческих глазах, все еще жило в нем, но юность, яркая, быстрая, живая, заглушала вкрадчивый его шепот.
Он был сыном своей матери и, подобно Элеанор, желал чужого восторга. Он был ребенком, не умеющим ждать, не чувствующим скоротечности времени, не видящим различий между вечностью и годом.
Он был чудовищным порождением добрых соседей и не умел ценить чужую свободную волю.
Не понимал, что ее надо ценить.
И с тех пор к словам своим он всегда подмешивал толику чар.
«Я всего лишь хочу, чтоб они полюбили меня быстрее», – оправдывался он передо мной, и искреннее детское недоумение звенело в его голосе. Я не смогла тогда остановить его, успокоить и объяснить, как дурны его поступки, сколько боли они принесут. Я сдалась и подумала: может, не случится страшного, если любить его будут чуть больше и чуть ярче. Но тогда я уже знала, как губительна чародейская любовь, сколько горя и скорби приносит она, только пустошь и пепел оставляя за собой.