Светлый фон

Так и сделала: спрятала парнишку и вышла из клети, прикрыв крепенько хлипкую дверь.

И снова Хельги нахмурился, помня, как свернулся, обняв коленки руками, угрелся и дал волю злым слезам. Потом уснул: сколь горя не нянькай, а край приходит, усталость берет свое. Слаб человек, когда теряет опору.

Разбудил его в сумерках тихий шепот и сопение:

— Олежка, живой? — Раска склонилась над ним, отогнула край пахучей шкуры. — Я водицы принесла, умойся. Чумазый, вихрастый.

Она полезла в рукав и достала крепкий гребень, потянулась чесать ему волоса, да ласково так, жалеючи.

— Будет, — отмахнулся. — Уходить мне надо, Раска. Сыщут, засекут.

— Куда в ночь-то? Знобко на улице, страшно, — присела рядом и смотрела, как умывается водой из малой бадейки. — Я тебе хлебца принесла и репку. Взвар-то остыл. И вот еще…

Она потянулась к пояску бедному на рубахе, достала две резаны* и подала ему, опасливо глядя на дверь:

— Прячь, прячь скорее.

Тогда Хельги и догадался, что деньга краденая.

— Где взяла? — насупился.

— Где взяла, там уж нет, — и она нахмурилась. — Бери, говорю. Уйдешь, так без деньги плохо будет. Вольша сказывал, что от развилки обоз пойдет. Правит дядька Мал. Ты ему резану сунь, он и не спросит чьих. Еще Вольша сказал, что тебе надо к Волхову, там на ладьи всяких берут. И сирот, и безродных.

Она говорила с запинкой, будто повторяла за кем. Хельги понял — Вольша научил, а потом и разумел — прав он. Уходить надо куда-то, а не просто в зимнюю темень навстречу смерти.

— Как стемнеет, приду, — Раска приникла щекой к щелястой стенке клетушки, оглядела сторожко улицу.

— Ты ешь, Олежка, ешь впрок. Ночью на двор выведу, теперь никак. Дядья в дому, балагурят. Я щепань* принесу, веселее будет.

Хельги тогда и разглядел Раску, разумев, что таких еще не видал. На подворье Шелепов все девахи мордастые, щекастые и крепконогие, а эта — иная: личико узкое, переносье тонкое, брови ровные и долгие. Да и взгляд цепкий, будто не девчонка перед ним, а девка разумная. Не знал тогда Хельги сиротства, не понимал, как скоро взрослеет ребятня, какая осталась без родни, а иной раз — и без дома.

Раска выскочила из клети, дверцу притворила, а Хельги услыхал злой бабий голос:

— Где ходишь, паскудная? Светло еще, а ты спать удумала? Корми тебя задарма! Ступай, со стола собери. Ухватишь лишний кус, за косу оттаскаю. Вся в отца. Татева* дочь.

— Иду! — Недобрый Раскин голос заметался по подворью.

— Еще и огрызается! Вот я тебя!

Хельги приник к щели, увидел, как крепкая бабёнка ухватила Раску за косу и таскала в радость: улыбка ее чудилась оскалом псицы, какая сыскала на ком злобу свою унять.

— Соплячка! — орала тётка. — Мать твоя бесстыжая, татева подстилка!

Через миг баба взвыла: Раска впилась зубами в ее руку. Хельги тогда лишь охнул, зная, что девчонке достанется за такое-то. Но прогадал!

— Ты мамку со свету сжила! — пищала Раска, отскакивая от тётки. — Всем расскажу, как измываешься над сиротой! Пусть плюют тебе вослед, злыдня!

В тот миг на пороге показался отрок: тощий, высокий, светлоглазый. Подмышками рогатины, на них и опирался тяжко. Грудь под распахнутой рубахой — впалая, лик — бледный до синевы.

— Матушка, чего ж опять кричишь? — уговаривал.

А Хельги смотрел на Раску: та вцепилась в рубаху парневу, но не зажмурилась, а жгла злым взглядом сердитую тётку.

— Тьфу! — в сердцах баба топнула ногой. — Чтоб на глаза мне не попадалась! Чтоб ни слуху, ни духу от тебя, зверушка! — и ушла за угол домины.

— Вольша, да что ж ты, — заохала Раска. — Только из огневицы, а телешом на мороз.

Она скинула с себя худой кожух и принялась кутать Вольшу, да ладошкой приглаживать ворот его рубахи. То стоял молча, покачивался на своих рогатинах, а через миг улыбнулся светло, кивнув на клетуху.

Раска поняла его и без слов:

— Там он, там. Вольша, пойду приберу после дядьёв, инако тётька Любава осердится, — и шмыгнула в темное нутро домины.

Вольша поглядел ей вслед, а потом поковылял к клетухе, где прятался Хельги. Дверь он открыл не без труда, будто поднял тяжелое, перевалил одну ногу через порог, другую, и уставился на незваного гостя:

— Не выдам, — только и сказал, а потом закашлялся: натужно, хрипло.

Хельги ухмыльнулся, вспоминая, как по глупости расправил плечи, похваляясь перед болезным Вольшей своей крепостью. Не знал тогда, что вот из таких мухрых, да с мудрым взором получаются наилучшие вожаки. Рюрик — толстый, коротконогий, росточком обиженный — подмял под себя и Ладогу, и Новоград. Уговорил соседей, свел ворогов, усадил за один стол и положил начало миру, пусть худому, но уж без крови и смертей.

Наново принялся вспоминать, как болезный парень решил его судьбу, толкнул на путь, какой привел его под руку Рюрика, о каком тогда еще и не слыхали в словенских землях:

— С рассветом уходи, — Вольша откашлялся. — Смолчу из-за Раски, отцу не расскажу. Она за тебя просила. Жалеет. Но под мечи я родню не подведу. Не уйдешь, дядьям выдам.

— Уйду.

— Иди туда, — Вольше указал рогатиной на дорогу. — Прямо и до развилки. Там обойдешь овраг, через перелесок и по утоптанной дороге. Подождешь обоз. Идут до торга в Изворах, он на Волхове. На ладью просись.

Сказал и ушел, притворив за собой дверцу. Хельги посмотрел ему вослед, насупился, а потом взялся за хлеб и репку, какие в чистой тряпице принесла ему Раска. Ел, не разумея, что и жует, запивал холодным взваром, зло глядел в стену, но уж не рыдал. Знал, куда идти и зачем, принял, что вся живь теперь в его руках. Не боялся, ярился! Вспоминал жуткие морды воев Буеславовой ватаги, злобу в себе взвивал, одного хотел — вырасти и помстить каждому за смерть родни, за матушку и отца, за братиков и сестрицу.

По темени в клетуху влезла Раска с тюком подмышкой:

— Олежка, — поманила тонкой рукой, — ступай. Дядья разошлись. В доме спать повалились, сейчас щепань затеплим. Ты омойся! Мамка говорила, с грязи всякая болячка цепляется.

Раска подала ему бадейку с водой, кинула на плечо тряпицу чистую, сунула тюк.

— Нужник на задках, — махнула рукой в темень. — Не щебуршись, тётька спит сторожко. Дядьку не разбудишь, храпит, как рычит. Я тебе чистое принесла, то дядьки моего Третьяка. У него жёнка померла о прошлой весне, так он с подворья подался, а одежку оставил. Не хватятся.

— Скрала?

— Не твоя забота, — она насупилась. — Скрала, не скрала, а тебе польза. Иди, чего лупишься!

Хельги помнил темную морозную ночь, бадейку, рубаху долгую с чужого плеча, порты теплые, а более всего то, как захолодал от водицы. Бежал в теплую клеть как дурной, все зубами клацал. А как вошел в теплое, так и обомлел! Раска затеплила лучинку, разложила шкуру, расстелила тряпицу и наметала снеди. И рыби, и хлебца темного, и репки пареной. В щербатой плошке — грибки, в мисе — каша рассыпчатая. Зауютила девчонка щелястую клеть, будто согрела.

— Чудной, — захохотала Раска, похвалилась белыми зубами и ямками на щеках. — Ой, не могу, рубаха-то, как бабья. Очелье тебе на лоб, Олежка, и будет деваха.

— Сама ты… — удержался от крепкого словца. — Мне батя по весне опояску хотел вешать. Не скалься.

— Ой, опояску-то я тебе спроворю.

Полезла в угол, достала коробок малый, темный то ли от ягоды, то ли от гриба. Порылась в нем, опасливо оглядываясь, и достала плетеный пояс, да такой, каких Хельги и не видел. Вязан из тонких кожаных лент, да крепенько, нарядно.

— На, — протянула, — дядьке плела, а теперь не отдам. Третьего дня за ухо меня оттаскал, что подала ложку выщербленную. Пёс брехучий!

— На что мне? — удивился тогда Хельги. — Теперь я безродный. И воем не стать, — насупился зло.

— А ты стань, — Раска кулачки сжала. — Вольша говорил, что батька твой сильный был, ты его не позорь.

— С чего тебя тётка лаяла татевой дочкой?

— Злыдня она, языкастая. Мамку мою свел без вено* Нежата Строк. Он, вправду, тать. У него знаешь какая ватага была? Ух! Мы в лесной веси жили. Тятенька учил меня, я теперь нигде не заблужусь, из любого леса дорогу сыщу, — похвалялась девчонка. — А мамка из Суриново, а ее мамка — полонянка царьгор… царьградов… царьгородовская. Ее привезли на ладье и продали в весь моему деду Милонегу. За красу ее взял. А тятька мою мамку тоже за красу свел со двора. Потом его поймали и руки отрубили. Помер. А мамка меня взяла и пришла сюда, к Кожемякам. Родня дальняя. Мы и прижились. А потом тётька Любава на мамку озлилась, а потом мамка захворала и померла.

Раска засопела, но слезы не уронила, видно, давно оплакала мать, отпустила горюшко.

— А за что озлилась?

— Дядька мамку хотел меньшухой себе взять. А тётька ревнючая, жадная, ругалась ругательски и второй жены не дозволила, — Раска вздохнула. — Ешь, Олежка.

И сама взяла кус хлеба, да чудно так, двумя руками. Ела быстро, как белка орех грызла. Тогда Хельги и разумел — боится, что отнимут. С того и сам озлобился:

— Пойдем со мной. Чего тебе тут? Оплеухи получать, подзатыльники?

— Не пойду, — Раска помотала головой. — Вольшу одного не оставлю. И так косятся на него, говорят — порченый, говорят, через него беда будет. По прошлой зиме дядька Желан привел в дом новую жену, так та дитя родила мертвое. Дядька запил с горя и свалился в сугроб. Замерз насмерть. На Вольшу подумали, что он сглазил. А он хороший. Пропадет без меня.