Резвые ноги несли вдовицу легко, улыбка наползала на румяные губы, похвалялась и зубами белыми, и ямками не тугих щеках. Раска едва не пела на радостях, руки раскидывала, чуяла себя птицей, какая летит далече, счастье свое догоняет.
Одно только и пятнало Раскину отраду: мужа вспомнила. С того и обернулась туда, откуда ушла: на весь малую, где прожила столько горьких зим.
— Вольша, прости меня. По сию пору боюсь, что в твоей смерти я виноватая. Зачем любил меня, почто? Через меня ушел, одну оставил. Ты не печалься, сердешный, я тебя не забуду. Ни доброты твоей, ни науки. Если б не ты, по сей день не знала бы ни письма, ни счета. Ни плесть бы не умела, ни вышивать. Пока живь во мне теплится, стану костерок за тебя жечь. Пусть тебе тепло будет, пусть за мостом ты на ноги встанешь, пусть не обидят тебя. Спи сладко, ешь вдоволь.
Высказала и замерла: поблазнилось, что теплая мужнина рука легла на ее плечо, приласкала. Раска и не подумала шевелиться, разумела, что Велес весточку передал от Вольши. С того и слезы навернулись, да горькие, горячие, но те, какие сулят облегчение, смывают печали.
Как прорыдалась, утерлась рукавом, да вздохнула глубоко:
— Прощай, живь поганая. Иная явь грядет, та, какую сама себе выберу и сделаю. Вот слово мое, Велес. Ты услышь меня, услышь, Премудрый.
И пошла ходко по дороге, уж боле не оглядываясь назад.
Ночевала в сухом леске. Огня не разводила: за день нагрелось. Покусала репки, сжевала пряник соленый, водицы испила из ручья. А утром снова по лесу, обходя веси сторонкой.
Вторым днем вышла к дороге, да замешкалась: опасалась встретить лихих людей и угодить в беду.
— Велес Могучий, взываю к тебе, — шептала Раска. — Пусть укажи, защити. Прими требу мою. Даю от сердца, подмоги прошу.
С теми словами достала из-за пазухи деньгу, да и закопала в землю. Пригладила руками засыпанную ямку, отряхнулась и огляделась: тихо вокруг, покойно.
Через миг обомлела, увидав, как посреди дороги пыль взвихрилась, и из дымки вышел к ней медведь: глаза черные, шерсть бурая. Раска едва не рухнула, разумев, кто перед ней, но через малое время опамятовала и заговорила:
— Благо тебе, услыхал. Велесатый*, защиты твоей прошу и помощи.
Косолапый уселся, поглядел на нее вдумчиво, а послед рыкнул тихо, не жутко.
— Прости, Премудрый, не пойму, чего сказать мне хочешь, — Раска подалась ближе к зверю, а через миг обомлела, услыхав тихий голос.
— Дойдешь, куда задумала, и без моей помощи. Но помни, Раска, когда придет к тебе беда вящая, когда сердце твое рваться станет, я узнаю и пособлю. А до той поры и сама справишься, тебе на все сил хватит.
Уница не успела и слова вымолвить, как медведь подернулся пылью, а послед и вовсе исчез.
— Благо тебе, Премудрый! — потянулась к оберегу скотьего бога, какой не снимала с опояски десяток зим, зажала крепко в кулаке. Потом уж уселась у дороги перевести дух и унять дрожь, какая накатила после встречи с Могучим Велесом.
Вскоре показался обоз в три телеги, а при нем отрядец конных воев. Раска сжалась, голову опустила пониже, натянула на руки тряпицы, а на щеки — плат дырявенький.
— Щур меня! — седой поживший вой придержал коня. — Нежить! Тьфу! Кикимора!
— Звяга, что там?
Раска прищурилась, глядя на конных. Старый вой — крепкий, кулачищи огромадные, взгляд — со злобинкой. А другой — помоложе — пригожий, редкой стати, плечистый. И коса долгая, и доспех богатый, и поршни дорогие.
— Что, что, — Звяга озлился, — сам гляди, Хельги! Расселась, людей пугает!
— Погоди, — пригожий Хельги склонился с седла, оглядел Раску. — Ты чьих? Откуда и куда?
— До Извор иду, — просипела Раска, помня бабку Лутяниху и то, как она говорила. — Лучшей доли искать. Сыщу, где помирать отраднее, там и осяду. Домок мой погорел. Из Суриново я. Зови Яриной.
— Погорел, говоришь? — Хелги брови свел, а Раска не разумела — со злости иль с горечи.
— Как есть погорел, — и голову опустила пониже.
— Ступай на телегу, — приказал чудной Хельги. — Эй, обозные, принимайте. Бездомная.
Раска обомлела: не ждала добра от чужих. С того и принялась глядеть на Хельги, какого разобрать не смогла. По косе разумела, что из варягов, а по речи — словенин. Доспех, как у северян, а на плече Рарог. Промеж всего, поблазнилось, что лик пригожего воя знаком.
— Много не проси, сиди и помалкивай. Увижу, что ворожишь, утоплю. Если лошадям тяжко будет, спихну с телеги, — указывал Хельги.
— Миленький, не ругайся. Я деньгу дам, свези до Извор, — полезла, пошарила за пазухой и протянула ему резану.
— Эва как, — Хельги присвистнул потешно, взял серебрушку. — Ну коли так, усаживайся, свезу с ветерком, обороню.
— Благо тебе, благо, — Раска было подкинулась, но вспомнила, что горбунья она, а потому и пошла тише, едва перебирая ногами. У последней телеги тяжко взобралась на задок и уселась, прижимая к себе котомку со снедью.
— Ходу! — крикнул Хельги, и обозец тронулся.
От автора:
От автора:Березовица — один из древнерусских напитков, известный во времена скифов. Готовится из бродящего в тепле берёзового сока.
БерезовицаКороб — до появления мебели одежду, ценности и прочее, хранили в коробах. Девушки складывали туда приданое.
КоробЗаимка — занятие никому не принадлежащих земель для поселения и ведения сельского хозяйства, расчистка от леса, вежа — шалаш.
Заимка вежаЛедник — глубокая яма, в которой хранили продукты, эдакий древнерусский холодильник.
ЛедникЖито — так раньше называли все крупы и зерно.
ЖитоХлеба нынче не пекли — не во всех домах были печи, только очаги куполообразной формы с отверстием на навершии. Туда ставили горшки для варки. Были общие печи, там выпекали хлеб для всех, только в них была необходимая температура для выпечки.
Хлеба нынче не пеклиПряник — раньше пекли пряники вместо хлеба (соленые, сладкие, пресные). Они дольше хранились и не требовали высокой температуры для выпечки. Их выпекали на раскаленных камнях в очагах.
ПряникУная — юная. др. — русск. унъ «юный, молодой»
УнаяВелесатый — Бог Велес, скотий бог, мог превращаться в медведя. Именно косолапый является его олицетворением в яви. По одной из версий самого Велеса назвали в честь медведя: в Древней Руси слово «велесатый» означало волосатый, мохнатый, такой, каким и был медведь.
ВелесатыйГлава 3
Глава 3
— Почто взял в обоз кикимору? — ворчал Звяга. — Полоумный! Бедовый ты, Хельги, заполошный. Чего тебе неймется-то?
Хельги промолчал, не знал, чего ответить сердитому дядьке. Такого не обскажешь в два-то слова. Бабку пожалел, да не с того, что сидела старая в пыли на пустой дороге, а потому что погорелица. Раску вспомнил, головни, дымящие на пожарище, и слова подруги ее про очелье.
Сразу после дурной вести Тихий увел свой десяток в соседнюю весь, а дорогой разумел — из живи его ушло то, чего он долгое время боялся утратить. Раска не родня, не ближница, но дороже нее у Хельги никого не было. Весь свой нелегкий путь к воинскому умению, к достатку, к славе он знал, что где-то там, в забытой богами веси ждет его девчонка с ясными глазами. Тем грелся, об том радовался. Блазнилось, что не один он в яви, с того и себя не терял, из сердца доброты не выкинул.
Печалился Хельги, да так, как давно не случалось. Корил себя, приговаривал: «Если б днем раньше, если б». Разумел, что такова Раскина судьбина, но унять себя не мог: и горевал, и злобился.
— Чего молчишь-то, дурень? — пытал Звяга.
— Дядька, — прошипел Хельги в ответ, — еще раз услышу, что дурнем лаешься, не взыщи. Зубы вышибу начисто и не погляжу, что поживший. Язык прикуси, езжай и помалкивай.
— Олег, да ты чего? — дядька от обомления рот открыл.
— Был Олег, да весь вышел. Хельги я, Тихий. Три десятка воев под моей рукой. И ты, старый, об том ни на миг не забывай.
Отлаял Звягу, а облегчения не вышло. Чернь на сердце пала, да густая, непроглядная. В той темени узрел Хельги лишь одно — помщение. Чуял, что близок враг его кровный, ватажник Буеслав Петел, бывший ближник Водима Хороброго.
— Звяга, пройдем еще две веси, поглядим, как встречают воев князевых, — Хельги махнул рукой и приотстал.
Оглядел три телеги, сплюнул зло. Взял малый обозец у Грибунков, пожалел мужика: перевозил семейство в Изворы. Тот просил отвести до торжища, боялся татей, каких развелось по лесам великое множество и все оружные, бывшие вои Хороброго. Теперь Тихий тому не радовался: шли медленно, неторопко.
Пока злобился, глядел на бабку-кикимору. И так голову склонял, и эдак, а не разумел, что за нежить такая. С виду, вроде, обычная старуха, каких в каждой веси по пучку, а глядится инако. Вот сидит, горбатая и пожилая, а ногами болтает, как девчонка. Да и ходы* невелики, поршнями облеплены ладно. Руки по персты под тряпицами спрятаны, на щеки, лоб и рот плат худой натянут. А вот бровей покров не укрыл: ровные, вразлет, посеревшие от дорожной пыли. Глаз Хельги не разглядел: кикимора щурилась, морщила тонкий нос. Щеки вымараны грязью или иным чем, и про то Тихий раздумывать не пожелал.
Чудная бабка, видно, приметила его взгляд, нахохлилась, ворот кожуха на голову накинула и, вроде как, задремала. А Хельги разумел — сторожится чего-то, опасается. С того и хмыкнул ехидно: бабке-то нищей чего пугаться? Уж с той стороны Калинова моста ей машут, ждут к себе, а она все сладкой доли ищет, по свету бредёт.