А затем Джон вошёл.
Час спустя он сидел на берегу Линни в кромешной темноте, потихоньку отходя от того, что случилось. Он устал, будто сутки напролёт бегал и поднимал тяжести, но в голове царила блаженная, звенящая пустота. Джону повезло найти сухую корягу у самой воды, и удивительно хорошо было вот так сидеть, ощущая под собой удобный древесный изгиб, потягивая эль из бутылки, которую в театре втиснула ему в руку какая-то пьяная добродушная тётка. Было далеко за полночь, луна катилась к горизонту и лила молочный свет на речную илистую отмель. По отмели бродили "грязные жаворонки". Их мысли звучали глухо, а эмоции были просты и наводили тоску. Тем больше был стимул от них заслоняться. Еще в театре Джон, ошеломлённый бьющими со всех сторон потоками, попытался инстинктивно спрятаться, перестать слышать то, что пело, кричало, ревело и колотило в самую голову. У него получилось — почти, не до конца, но достаточно для того, чтобы не свалиться, оглушённому, посреди веселящейся толпы. Сейчас он оттачивал это мастерство, то позволяя скорбным мыслям нищих проникать себе в голову, то приглушая их до предела слышимости.
Поначалу было нелегко, но уже через час — как раз подошла к концу бутылка — он научился перекрывать своё новое восприятие так же, как затыкал уши, если оказывался рядом с шумным, стучащим заводским станком. Когда луна закатилась за крыши мануфактур, Джон вовсе отключил мысленный слух и просто смотрел на "жаворонков", копавшихся в тине. Их тела окутывало сияние — розовое, багряное, иногда синее. Репейник ещё в театре заметил, что окружающие люди излучают слабые, зыбкие ореолы, но решил, что ему показалось. Теперь же, в полной темноте, он видел их сияние во всей красе. Наверное, от этого тоже можно было закрыться, вернув себе обычное зрение обычного человека. Но сияние было обворожительно прекрасным. Джон смотрел на нищих, как на цветы, как на звёзды, и думал, что любой из них даже не представляет, какой от него исходит чудесный свет.