Татцель тоскливо смотрела вслед каравану, и Эйлас не мог не почувствовать жалость — даже, в какой-то степени, стыд. Справедливо ли было мстить за все беды, причиненные ему ска, одной неопытной девушке?
«А почему нет?» — гневно ответил он сам себе. Эта девушка — отродье высшего сословия ска. Она верила в превосходство ска, разделяла все их предубеждения. Она никогда не выражала никакого сочувствия рабам, прислуживавшим в замке Санк, ее нисколько не беспокоила их судьба. Почему бы она не заслуживала возмездия?
Потому что не она придумала образ жизни ска — напрашивался ответ. Она впитала представления ска с молоком матери; ей преподавали их, как несокрушимые основы бытия. Волей-неволей она оставалась ска до мозга костей, хотела она того или нет!
Но то же самое можно было сказать обо всех ска, мужчинах и женщинах, стариках и детях, причем дочь герцога не проявляла никакой способности изменять свои взгляды под влиянием обстоятельств. Она просто отказывалась допустить возможность того, что ей придется быть рабыней. Короче говоря, она разделяла вину своего народа, и сентиментальное сочувствие в данном случае было неуместно.
Тем не менее, нельзя было отрицать, что Эйлас обратил на Татцель особое внимание, хотя не мог предвидеть, что это внимание приведет к нынешним затруднениям. Он хотел всего лишь — чего? Заставить ее признать, что он достоин уважения. Воплотить в жизнь мечты, посещавшие его в замке Санк. Насладиться ее близостью, общением с ней. Интимно познакомиться с ее привычками, с ее мыслями, понравиться ей, возбудить в ней эротическое влечение… И снова Эйлас иронически усмехнулся. Все эти цели, к достижению которых он стремился с наивной горячностью, теперь казались нелепыми. Он мог в любое время заставить Татцель удовлетворить его эротические прихоти — чего она, по-видимому, от него и ожидала, и что, как подсказывал Эйласу инстинкт, она в какой-то степени даже приветствовала бы. Нередко, когда он чувствовал рядом тепло ее тела, позыв, заставлявший забыть о всякой сдержанности, становился почти непреодолимым. Но всякий раз, когда похоть начинала опьянять его мозг, целый ряд соображений вмешивался и заливал этот костер. Прежде всего — то, что он увидел, когда зашел в лачугу, где бандит приготовился насиловать девушку, вызывало у него тошноту; эта картина навязчиво стояла перед глазами. Во-вторых, Татцель украла нож — можно было не сомневаться, что она собиралась его зарезать, а это существенно охлаждало пыл. В-третьих, Татцель, будучи чистокровной ска, рассматривала его как помесь истинных людей и древних каннибалов с мохнатыми бровями, как существо, стоявшее ниже нее на эволюционной лестнице — короче, как двуногую скотину. В-четвертых, он не мог заслужить благорасположение девушки так, как это обычно делалось, и гордость не позволяла ему овладеть ею насильно, просто для того, чтобы облегчиться, не думая о последствиях. Если Татцель не возражала против того, чтобы с ним переспать, пусть сделает первый ход в этой игре — что, конечно, маловероятно. И все же — может быть, ему только так казалось — порой он чувствовал, что Татцель заигрывает с ним, бросает вызов; возможно, ею руководили те же инстинктивные побуждения, что будоражили его воображение.