Стою, как дурак, люди мимо идут, смотрят. Смеются.
Дочка тоже скалится, и смотрит, как на пустое место. «Ну-ка, давай-ка, позабавь меня». Взгляд злой, веселый, никакой жалости — кажется, живой человек, который хоть что-то чувствует, так смотреть не может.
Я к ней, а она отскакивает, нос зажимает. Кривится, и весело — злое такое веселье — визжит: «Фу-у-у! От тебя воняет! Ты на помойке, что ли, живешь?»
У меня от обиды слова не идут. Стою, как дурак, плачу. Говорю: «Дочка, что с тобой? Я же помню, как тебя, маленькую, спать укладывал, пеленки тебе стирал!» И чувствую, что только еще большим идиотом себя выставляю.
Она морщится: «Что ты мямлишь? Веди себя как мужчина!»
Мне бы промолчать, оставить их в покое, да и пойти себе дальше. Но уж больно мне обидно было. Как-то все несправедливо, и, главное, непонятно — с чего вдруг? Сумасшедший дом просто.
Я говорю: «Я твой отец». Жалким таким голоском. Ночевал я не на помойке, но один хер — в подвале, не жравши уже три дня — нога болела, сил подняться не было. Они-то сытые, отдохнувшие.
Она хохочет: «Помоечный папочка!»
Я постоял-постоял, совсем ничего уже не соображаю. Спрашиваю: «Ты учишься где?»
Она: «Щас! Два раза! На хуй мне (в первый раз я слышал, чтоб материлась)? Нам Димочка и так всего надарил!»
Я говорю: «У тебя, я вижу, от безделья совсем крыша поехала».
Она подошла и рассмеялась мне прямо в лицо. А мне вдруг так противно стало. Ну, я и влепил ей пощечину. Щека, помню, такая жирная, кремом намазана. Будто свинью лупишь. Раньше, вроде, такой жирной не была.
Что с ними сделалось! Обе покраснели, надулись, как кобры, глаза выпучили. Жена провизжала: «Да как ты смеешь трогать женщину!» Дочка завыла на всю улицу, будто ей не пощечину отвесили, а вот прямо среди бела дня ножом ее разделывают.
Тут же прибежал какой-то парень, весь натренированный, даже жопа накачана. Так сказать, благородный защитник милых дам. Избил меня, а дочка еще мне в рожу плюнула. Жена на прощание сказала: «Не ищи нас. Приблизишься хоть на километр — полиция тебя быстро скрутит. У них есть твоя фотография, ты у них на примете».
Точилин выглянул из подворотни: двор пуст. Прошел подворотню насквозь, выглянул с другого конца. Парочка одиноких прохожих. По шоссе проносятся машины.
Он вернулся к старику, который жалобно-злобным голосом продолжал:
— Никому я стал не нужен… Все бросили!
— Да, — Точилин вынул пистолет. — Печально.
Он приставил дуло ко лбу старика. В последний миг бомж с детской беззащитностью взглянул в глаза Точилину.