Постышев улыбнулся.
— Романсы, говорит, я могу для вас подбирать.
— Ну?
— Ребята ей гармонь принесли, она теперь им поет нуду под переборы.
— Пошли, пошли, — заинтересовался Постышев. — Это интересно. Романсы под гармошку — это, мил друг, событие с далеко идущими последствиями.
В седьмом вагоне идут занятия.
Посреди вагона — широко расставив ноги, чтобы не качало, — стоит боец и монотонно декламирует:
— Стоп, стоп! — хлопает в ладоши Канкова. — Это невозможно! Вы ничего не желаете видеть, когда читаете. Разве можно? Поглядите же только: «Встает заря во мгле холодной…» Это холодно, вы чувствуете?
Боец виновато молчит.
— Какой цвет вы сейчас видите, Гусаков? — спрашивает Канкова бритоголового бойца.
— Известно какой: понизу красный, а сверху синим придавлено, и дым из печей пистолетом торчит.
— Ах, как прекрасно, боже ты мой, как прекрасно! — волнуясь, говорит Канкова. — Все увидели это раннее утро? Ведь у каждого в деревне обязательно было хоть одно такое утро, когда восход казался багряно-синим, и тишина окрест, и дым из труб уходил в белое, морозное небо… Дайте мне, пожалуйста, инструмент.
Бойцы осторожно передают ей гармошку. Канкова трогает пальцами черно-белые переборы, и рождается грустная мелодия в бронепоезде, который несется через тайгу усмирять восстание таких же мужиков.
— Гусаков, — негромко просит Канкова, — почитайте.
И бритоголовый Гусаков в дырявых портках и в гимнастерке, из которой он давно вырос, начинает читать под музыку Чайковского стихи Пушкина. Глаза его огромны, по-девичьи красивы, голос звенит высоко. И читает он так, будто все видит, будто все это проходит у него перед взором:
Гусаков замер вместе с последним аккордом. Из темноты раздались аплодисменты. Все повернули голову: возле двери стоял Постышев.
На исходе ночи, когда на востоке, над сопками, стала заниматься серая полоска, бронепоезд, сбавив ход, подошел к деревне, занятой восставшими партизанами.
Лязгая буферами, развернув стволы орудий на домишки, лежавшие в мягких сугробах, бронепоезд остановился, и бойцы, быстро выгрузившись, пошли вверх по сопке, растянувшись в широкую цепь. Возле маленького станционного домика их окликнули. Из снежной норы, белые от холода, вылезли Кульков и Суржиков — в одних рубашках.