Мрачный ветер печали овевает чело радиста.
— Не мешай, — говорит он с неохотой. — Две девятки.
— А что это? — робко, спрашивает Паша.
Дятел несколько смущен;
— Что это? Это… два воздушных поцелуя.
Пашка встает и откровенно хохочет:
— Болтушка! Вся колонна знает, что это значит «пошел к черту». Разве не так?
— Не мешай мне! — свирепеет радист, и в его окрепшем голосе возникают интонации любимого начальника. — Не мешай, говорю!
— Уже ухожу. Что ты шумишь?
Она, приседая, на цыпочках катится к двери и, по дороге прихватив свой полушубок, с преувеличенной щепетильной скромностью исчезает за ней.
Поет морзянка, радист пишет, на бумаге возникают строчки радиограммы. Чья-то радость, чья-то печаль…
— Семьдесят два? Ага… — вслух произносит радист. — Всего хорошего.
И он тоже отбивает «семьдесят два», что на языке всех радистов означает прощальный привет. Володя выключает рацию и, напевая: «Сказала я ему всего хорошего, а он прощения не попросил», — перечитывает радиограмму.
В дверь заглядывает Паша:
— Кому радиограмма?
— Не имею права, Пашуня.
— Вовочка…
— Я же говорю, не имею права.
— Вовочка…
— Смирницкому.