Дом и особенно та комната, где вы мне сидели на ковре, показались мне очень чистыми, но в улыбках и искренних словах тогда, в 1984 году, я мог уже распознать какие-то признаки капитуляции. Заметнее всего она была как раз там, где ее пытались скрыть: в этих предательских переменах, которые хотели выдать за перемены к лучшему, и в этом было еще одно несчастье. И эта маленькая улочка, и те, что мы видели потом, были забетонированы, посередине пролегал желоб, по которому текла чистая воды или сточные воды. Дома были неновыми, но укрепленными твердым бетонным или цементным покрытием, казалось, весь квартал был, если можно так выразиться, стабилизирован, здесь ничто больше не испортится, не повредится, потому что всё застыло в этой нищете, было в ней зафиксировано, как в бетоне: зацементированная деградация. В комнате имелся пылесос, а не веник. Вертел лопастями вентилятор, и даже дети не обращали на него никакого внимания, ледяную кока-колу вынимали из жужжащего а углу холодильника. Комфорту здесь не радовались, с ним смирились. Всё, на что падал мой взгляд, было чистым, бедным, и некое аскетическое изящество виделось в этой со вкусом расставленной мебели, явно недорогой, порой купленной у торговца скобяными товарами. Белое пластмассовое ведро, судя по месту, которое оно занимало, воспринималось здесь как произведение искусства. Да будет позволена мне эта банальность: как и лицо палестинца, эта комната улыбалась, но улыбалась печально.
Саму борьбу, так мне показалось, словно отложили на какое-то время. Здесь это семейство, состоявшее из десятка человек, просто остановилось немного перевести дух. И больше, чем нищета, меня убеждала в этом кажущаяся стабильность:
«Чтобы сделать жизнь более или менее сносной, нам нужно укрыться в чем-то временном, которое выглядит, как постоянное».
И никто не удивился, что мы оставались только несколько минут. Мы находились среди лаконичного народа, где о главном говорят стоя. Набор закусок,