— Погодите, — перебивал Солод, — полки-то ваши красные. Почему же беднота рубалась с ними?
— А как еще? — отвечала бабка. — На то война, чтоб рубать.
— Это верно… Но отчего свои своих?
— Эйшь, «свои своих»! Умный! — вскипала бабка и, отворотясь, прилаживала к кофте латку гулястыми, розовыми от стирки пальцами. Сменяя гнев на милость, говорила: — Ты как пацан. Считаешь, если батрак — он красный, если с достатком — контра…
Она рассказывала о славных воинах Поповых. Богатеи на всю округу, а сами — четыре братана, старик отец, три невестки — все в революции. Орлы! Когда деникинцы их разбили, то скрутили их всех восьмерых телефонной проволокой локоток к локотку и в ихнем те хуторе стреляли, а они выкрикивали: «Смерть Деникину — кровопийце молодого тела России!» Справные хозяева. Сорок пар быков, коней табун, мельница.
— Да-а, — произносил Солод. — Трудно было разбираться в те времена.
— «В те»! — злилась бабка. — А потом, при начале колхозов, лёгко? Думаешь, Матвея-то Григорича за что кулаки на вилы подняли? Не пожелали виноградники колхозу отдавать.
Это, мол, поясняла Поля, нынешний народ пошумит-пошумит и отдаст землю Волго-Дону. Сознательные ж, квелые. А тогда — палец возьми, голову возьми, но землю не трожь.
Здесь уж совсем было непонятно, какому богу молится бабка, и Солод, чтоб не запутаться совершенно, возвращал ее к гражданской войне, спрашивал: неужели так-таки все и кромсали друг друга, не разбираясь, кто каких классов?
Слово «классы» прояснило Полины воспоминания. Классы… Ясно, что в них разбирались вожаки, на то и были поставлены от РКП! Хотя Полин вот брат, комиссар Андронов, душевный, справедливый, в РКП был раньше Матвея Григорича, а ударился в анархизм, поднял бойцов на Советы. Ну, его подавили, решили расстрелять, а он попросил дать ему наган с одним патроном. Ему дали, он поцеловал наган со словами: «Целую святое оружие, несущее гибель врагам революции» — и стрельнул в сердце.
— Пролил-плесканул голуб свою козацку жарку кровушку, — словно бы переходя на песню, говорила Поля.
Она приказывала Раиске глянуть, не перекипает ли материн борщ, и возвращалась к обычному говору. На полатях, возле печного боровка, гудели спросонок голуби, вспугнутые, наверно, мышью; Раиска льнула к Илье Андреевичу, терлась о его руку такой же, будто у матери, черной, гладко зачесанной головой, а Поля рассказывала о боях и страшное и смешное, смеялась, отчего натягивалась, блестела кожа на ее длинном подбородке.
Говорила, как брали верх то калединцы, чернецовцы, алексеевцы, то деникинцы, всяческие дроздовцы, денисовцы, мамонтовцы, то объявлялись вдруг марусе-никифоровцы, то в промежутках меж ними тянулись от хутора к хутору вереницы тачанок, крытых ризами и коврами, а на тачанках — матросня, ударяющая в бубны, хлопцы в студенческих фуражках, дамских городских шляпах, шпорах на босу ногу и поповских хламидах, — «чертовы свадьбы», выдающие себя за «соввласть», разряжающие пулеметы по улицам, по окнам.