Светлый фон

— Ну поднимайся ж, идиотка, гонись! И без тебя на праздник обойдемся, колбасу купим.

— Степан Степаныч! — крикнула из калитки Люба Фрянскова, зашагала навстречу.

«Шишка. Глава Совета! — отметил Конкин. — Уже не бегает, а ступает!..» Но Люба побежала. Она как бы побольшела, расцвела за эти недели; колени сверкали из-под короткого, ставшего тесным в груди пальтишка; лицо темнело первым весенним загаром.

— Поцелуемся! — предложил Конкин. — Я уж не инфекционный! — И, слыша на щеке Любины заветренные, твердо-жестяные губы, вздохнул: «Давно не целовался с молодыми».

На улице зачастил топот копыт, оборвался у забора. Над калиткой в седле возник Голубов — и Люба так вдруг смешалась, что на висках проступила влага, какая бывает в зной на листьях пшеницы, чтоб защищаться от солнца… Голубов с размашки стиснул Степана Степановича, по-деловому официально кивнул Любе, и Степан определил: это не камуфляж, а неразделенная любовь… «Эх, и болван Валька, вот уж болван!» Но как он хорош глазу Конкина! Как хороша потупленная Люба, страдающая чудесной болезнью. Дай бог всякому такие болезни!

Непривязанный Радист забавлялся столбом калитки. Брал цепким, как долото, зубом торец столба, раскачивал, обнажая красные десны, шкодливо и вызывающе косясь на людей. Валентин уже по-летнему подстриг его гриву, свел на нет к ушам и холке, а посередине оставил на полчетверти, отчего образовалась стоячая щетка, и это тоже нравилось Степану — было порядком, являлось весной, когда шея жеребца не должна потеть под длинной гривой.

Из сарая вырвалось чудно́е дребезжащее свистение — такое яростно пронзительное, будто кто-то для забавы затурчал в милицейский свисток. Степан, смеясь, отворил двери, выпустил недельного жеребенка. Это была дочь Соньки и Радиста. Прошлой зимой, когда шел очередной сельисполком, а возле Совета не было еще коновязи и Степан Степанович на час загнал в соседний двор свою Соньку, Радист увидел ее и, как был в наборной, украшенной раковинами уздечке, в седле с болтающимися стременами, перемахнул плетень, трубя, поскакал к Соньке, которая отнюдь не убегала. Сейчас жеребенок, ослепленный миром, стоял на мягких, словно детский ноготь, копытах, наверно, чувствовал ими крошки земли, что пугало и восхищало его. Низовка шевелила под его подбородком длинную густую ворсу — ганаш, лошадиный младенческий пух, который с месяцами вытрется; и от шевеления, от обилия света жеребенок улыбался, морщил резиновые беловатые губы.

В другое время Степан Степанович чертыхался б, что дворняжья Сонькина кровь взяла верх, ни штриха не оставила от благородного Радиста, влила в детеныша даже мышастую масть, даже мерзейший характер, что уже было видно по презрительно сощуренным глазам жеребенка, но сегодня, в прекрасное утро, в перелет уток и мелькающих в вышине журавлей, Конкина восторгало все. Он толкнул плечом Голубова: