Светлый фон

— Вы смотрели, — спросил Конкин, — фильм «Золушка»? Там король, чуть где ему не так, дерет с головы корону, трахает об пол: «Не желаю быть королем»… Да неужели ослепли? Неужели заметило вам, что победа одержана!

Сияя, он говорил, что, конечно, тетка-переселенка не Долорес Ибаррури и рядовой переселенец не Карл Либкнехт. Они крестьяне. И потому тянут кота за хвост, примеряются: «Не сдешевить бы…» Но ведь именно то, за что дрался Голиков, свершилось: переселенцы уже не пешки Орлова, а хозяева! И уже облазили все собственным глазом, уже созрели для выбора.

— Вот и дайте им пропить по-казачьи старые хутора, — говорил Конкин Сергею, на которого уже надвигались мужчины, требуя дернуть с ними по маленькой.

Сергей буркнул, что у него бюро, махнул всем рукой, включил скорость.

— Раскубривай, Степаныч! — галдели колхозники и в доказательство, что с переездом решено, отшвыривали сапогами снег до черного грунта. Мол, наглазно же — зе́мли способные. Да и разведчики докладывают, что ни попелухи, ни кучугуров, ни хрящей нет; одни черноземы. А Подгорнов?.. Что Подгорнов! Чего сиженные углы нюхать, когда вот она, широта.

Действительно, широта распахивалась в весенних прозрачных красках; и хоть землеробу краски ни к чему, а все же, когда они особенно легкие и по травинам скачут пичуги, цвенькают, не боясь людей, словно приветствуя, — сердце людей мягчеет. Из принципа-то следовало б возражать, так как сами зимой затюкали пустошь. Но, с другой стороны, и зерно не в принцип придется кидать, а в землю. И главное, раз по своей воле, сами, дескать, бракуем да опять возвращаемся, то, значит, такое желание нашей колхозной пятки, такая наша личная фантазия!

— Раскубривай.

Но Конкин отлаивался: мол, голоснуть — дело секунды, и тогда любая выпивка не пьянство, а лекарство.

— В шеренгу по четыре, кореновцы — направо, червленовцы — налево, станови-ись! — запел он, раскинул руки, показывая, какому хутору куда; и народ, загораясь игрой, пихаясь, греясь на снегу, стал разваливаться на две половины, не умея из-за баб выровнять шеренги.

— Предколхозов! — перекрывал галдеж Конкин. — Ваших голосочков не слышу.

— Р-р-равня-у-айсь! — подмигивая, раскатился червленовский председатель, армейски-наторенно, спиной назад пошел перед червленовцами, а Настасья Семеновна, отучась за последние месяцы шутить, чувствуя, что окажется смешной, если не бросит серьезность, по-генеральски надула щеки, крикнула, вызывая общий гогот:

— А ну, равняйтесь!

Перед Конкиным стала Дарья Черненкова, объявила, что цирка не допустит.

Дарья всегда самой кожей чуяла опасную самостийность Конкина, живущую в нем, в его выкормышах — Голубове, Любе Фрянсковой, поражалась: отчего секретарь райкома, будто ослепнув, не берет их к ногтю?.. Все же, пока дела шли в русле ее бюро, она поддерживала, даже превозносила Конкина. Но когда на партконференции верх взял Борис Никитич — железный, единственно удобный Дарьиной душе, — она повернула на сто восемьдесят. Сейчас, в степи, искупала былое либеральничанье, держалась за формулировку Орлова, что «гайдамаки» всяческими фокусами мытарят колхозников, тянут на отдаленную пустошь, когда в одном шаге лежит хутор Подгорнов, где такие же как всюду, «советские земли, советские золотые люди»; поэтому Дарья восставала против пустоши.