Тетя Наталица охнула:
— Вы что, дядя Василе, лишнего хлебнули? Кого ж мы хороним?
— Э-э, Наталья, ты сперва поживи с мое да посиди на кладбище лет полсотни с хвостиком, да схорони полсела… наглядишься…
Тем временем скрипнула дверь сторожки. Мигнула лампадка, Бану прищурился: так и есть, знатные сапоги, хром первостатейный, надевались пару раз, не больше…
— Н-да, — угрюмо пробурчал он, — придется ему и обувь сменить, сам займусь.
Василе, как и Георге Лунгу, прошел в пехоте первую мировую, а какой солдат не знает — русскому сапогу износу нет! К тому же если твоя латаная-перелатанная обувка расползлась, правый вон каши просит… Разве это по-хозяйски — живому хоть пропадай, а мертвый в обновке?
Тетя Наталица вздохнула. Слава богу, потихоньку-полегоньку все становится на свои места. Аргира похоронят, притом по обряду, как христианина. Старик Бану тоже доволен, не остался внакладе — и цуйка, и сапоги… Харон что надо!
Что до жизни со смертью, то и они разбрелись по своим углам. А люди, прибежавшие по солнцепеку на взгорье, ворочаются сейчас на подушках, третий сон досматривают…
Расходимся и мы по домам, чтобы улегся наконец этот суматошный день. Тетя Наталица взяла меня за руку:
— Зайдем к маме, скажу — будешь у меня спать.
Дом ее пустой, темный… Неужели тетя боится оставаться одна?
В комнате она зажгла лампу, потом лампадку под иконами и села. Прислонилась к стене, сгорбившись, а руки утонули в складках подола.
— Спи, мой маленький…
Чуть я прикрыл глаза, как слышу: «Ионикэ, где же ты, сыночек?.. — и громче: — Пережить бы это лихо, господи! Дождусь ли?»
…И уже утро. Меня разбудил стук в дверь. Тетя так и не ложилась, все ходила по комнате, то прикручивала фитиль у лампы, то снова прибавляла света, что-то бормотала… Видно, ждала, не постучит ли тайком ее Ионикэ, раненый. Или, бог даст, цел и невредим воротится… Война войной, а о чем думает мать? Лишь бы сын жив остался. Войне-то всего три дня, никто не знает, чья возьмет… Господи, пусть он придет к маме своей, в дом, где родился!… А ведь в поле совсем другое говорила, повторяла сыновьи слова: «Помирать буду, мама, а от наших не отстану». Разве не гордилась своим Ионом? Откуда же в ней такая перемена…
— Кто там?
Слышно, как в сенях лязгнул засов.
— Лелика, ох… я это! Не знаю, что делать, в примарию зовут, лелика! Узнали, видно, что плакала там… в поле…
Голос Анны-Марии дрожит. Это она прибежала, запыхавшись, ни свет ни заря. А голос ее ни с чьим не спутаешь — зовущий и настороженный, чуткий, как ушко лесной косули.
Тетя проводит ее в комнату. Молчит. Потушила подслеповатую лампу: накоптила за ночь.