– Если ты собираешься критиковать мою книгу, обещай мне, что сперва не будешь есть три дня.
Этот своеобразный прием подготовки к критике вопроса о хлебе насущном, пожалуй, годится и для писателей о женском вопросе, старающихся умалить в проституционном недуге значение экономического фактора и уповающих побороть проституцию «чем можно», порицая мечтателей о невозможных коренных реформах.
Вот и все, – хотя довольно длинное все, – что я должен был изъяснить по существу замечаний г. Зеньковского. Pro domo sua[224] говорить не буду. Совершенно излишние в идейной полемике патетические грубости г. Зеньковского меня не трогают. Упрек в сочувствии реакционерам, как попавший уже чересчур не по адресу, доставил мне несколько веселых минут. Да! между прочим, г. Зеньковский называет мой фельетон «очень умным, но глубоко его возмутившим». Вот уж этого противопоставления я никак не могу себе уяснить. Если фельетон «очень умен», то чем же в нем глубоко возмущаться? Если он глубоко возмутителен, то как же он может быть «очень умным»? Что-нибудь одно. А то странно как-то: истинный идеал мой г. Зеньковский воспрещает провозглашать, а «очень умные» слова мои его возмущают… Что за «Великий Инквизитор» такой, желающий осчастливить человечество, закрывая ему глаза на правду и доводы рассудка?
Еще отмечу негодующие восклицания почтенного оппонента: «Неужели г. Икс не понимает, кому в руку он играет? Неужели г. Икс не понимает, с кем в один голос он поет?»
Я никому не играю в руку, потому что не привык играть вопросами общественной важности вовсе – ни один, ни с партнерами. Я ни с кем не пою в один голос, потому что я – не хорист и пою свою партию solo, сам от себя. А кто, слыша меня, хоть и будет мне подпевать, это меня не касается, и мне решительно безразлично, если только припев не испортит моей песни. Во всяком случае, это будут люди, которые не боятся истины и ее слова. Важна же только истина, а не люди и их клички. Сила в своем, свободно и логически выработанном мнении, а не в хоровых символах.
Слышал я старого сойотского шамана. Долго он пел и причитал, тряся своим разрисованным бубном. И когда я попросил знакомого инородца перевести мне смысл песни, – вот что, оказалось, пел шаман:
– Я стою один на высоком холме и пою в снежную степь свою громкую песню. Меня слышит пустыня, я не слышу никого. Слова мои замерзают в воздухе, потому что стоит жестокая зима. Когда наступит лето, они растают, разольются с холма шумными ручьями, и пустыня ответит им…
Хорошо думал и пел старый сойотский шаман. С удовольствием принимаю песню его своим девизом…