Светлый фон

Охрим Тарасович проходит мимо базарного майдана, огороженного железным забором, мимо школы, видит угол сельхозбанка, слепые окна клуба и сельсовета, видит промтоварный магазин, продуктовую лавку, ларек, аптеку, парикмахерскую. Все это скопилось в центре слободы густо, плотно. Стоит спрессованное, словно память. Когда смотришь на него внимательными глазами, прозреваешь время, прошумевшее над степью от первого турецкого колодезя до памятника Полине Осипенко.

Он миновал мост через Берду, вступил в Ольгино. Здесь его окружила иная память.

— Прокоп Прокопыч! — позвал Охрим Баляба ночного сторожа.

— Аиньки?

— Казакуешь?

— Шо больше робить, як не казаковать? Обниму метлу заместо гвинтовки и хожу всю ночь по холоду.

— У тебя же есть сторожка. Сидел бы посиживал.

— К бесовой матери ту конурку. Уснешь разом, только присядь.

— Ключи от мастерской где?

— Кажись, тут. — Прокоп Прокопович покопался в глубоких карманах кожуха: то в один полез, то в другой. — Куда запропастились?

— Может, в сторожке?

— Заглянь, Охрим, мо быть, там.

Охрим Тарасович щелкнул выключателем — ослепительно ударил в глаза свет не такой уж и яркой, обсиженной мухами лампочки (с потемков любая вспышка выглядит ярко). Незряче он обшарил подоконник ладонью, нашел ключи, открыл двери-ворота мастерской. Ему милы эти первые ранние часы, которые он проводил в одиночестве среди машин, станков, чуя запах перегорклого масла, запах остывшего горна. Он включил рубильник, между латунными контактами которого вспыхнули синие молнии. Обозначившиеся под потолком лампочки, прикрытые сверху эмалированными тарелками абажуров, тускло высветили пространство мастерской. Охрим Тарасович окинул хозяйским оком свое заведование, подошел вплотную к станку с зажатой в нем недоточенной деталью, надев очки, включил станок, заработавший с монотонным урчанием, — при включении даже фонари притухли. Взял в руки резец, осмотрел его, зажал в держатель. Крутя барашек червяка, бережно подал резец к бешено вертящемуся цилиндру. Он угадал первое, самое легкое прикосновение резца к цилиндру, при котором еще не последовало ни стружки, ни металлической крошки, а только вспыхнула легкая дымка да запахло разогретой сталью — родной, давно вошедший в душу запах. Раньше ловил себя Охрим Тарасович на мысли, что только запах лошадиного пота или древесной смолы мог всколыхнуть его, растревожить не на шутку, особенно тогда, когда он был оторван от дома, от всего родного. Теперь же понял (впрочем, это пришло к нему не сейчас), что запах разогретого железа и сырого бензина может взволновать не меньше. Вот тут бы и спросить самого себя: так кто же ты, Охрим Тарасович? Верный своим давним обычаям, укладу, порядкам, привычкам селянин или уже иной человек, не похожий на прежнего, познавшийся с машинами, станками, электромоторами? Кто ты, может, рабочий? Почему же тогда считаешь ушедшего на завод сына отступником?