Теперь, в машине, это торжествующее «давай» показалось лишним. Вполне достаточно «не возражаю», раз уж раньше не поддался на перебранку, можно даже сказать, сохранил достоинство. Тем более что и Брут виделся в воспоминании жилковатым: потный лоб, щеки обвисшие, в небритости, сильно проступившей к вечеру, дрожат. Скорее всего ему самому, Бруту, давно было нужно уйти; где-нибудь его, знающего, опытного, подвижного, тоже сманивали, и вот представился случай. Просто замечательный случай: и за Люсьену заступился, и себя показал, и согласие на уход получил.
— Вот как надо, — вслух с горечью произнес Травников. — Вот как поступают настоящие мужчины.
Юлия жила в большом новом доме, торцом обращенном к улице, и тут, у въезда во двор, дымился свежий асфальт, гудели, раскатывая взад и вперед, катки, рабочие в оранжевых безрукавках что-то подправляли, приглаживали возле тротуара. «Москвич» еле прошел по узкому пространству старого асфальта, под самым носом у отчаянно гудящего такси, и, даже поднимаясь в просторном лифте, когда все осталось позади, Травников переживал этот момент несостоявшегося удара: мог, вполне мог поуродовать крыло. А то, что надо было поднять руку к звонку, нажать такую обыкновенную кнопку, еще прибавило волнения; вспомнилось, что они были тут с Асей год назад, на новоселье, и быстро ушли по его, Травникова, настоянию, а теперь он пришел один, хотя ничего в холодности отношений с Юлией не переменилось, разве что надпись на черном пакете, сделанная Шульцевой рукой, как-то неясно и по-новому связала их — давней ленинградской памятью, что ли.
Открыла Юлия и мгновение смотрела вот так же, как он перед тем думал, — с привычным отчуждением и заметным желанием изобразить на лице родственную близость. Сразу спросила, не хочет ли он есть, похвасталась борщом собственного приготовления, и Травников вдруг почувствовал, как голоден, не обедал сегодня, но все-таки отказался, попросил только попить. Юлия, мягко ступая в домашних шлепанцах, удалилась под каменную арку, в затененную глубину квартиры, а Травников уселся на диван и подумал, что, похоже, кроме Юлии, дома никого нет, и это хорошо, хотя и не знал — почему это хорошо, что они одни.
По новомодным веяниям стена, обычно отделяющая прихожую от комнаты, была снесена; входная дверь, как в избе, сразу вела в горницу — хотя нет, тут, конечно, комната именовалась гостиной, или там общей, «ливинг рум», большая, в белых слепящих обоях, только железобетонный карниз, обшитый деревом, должен создавать иллюзию, что нет вокруг других квартир, а эта комната — всего лишь часть бунгало, затерянного в тихом кленовом лесу. Диванов было два, и кресел тоже два, и еще белый, под цвет обоев, стол с торчащими из-за него высокими белыми спинками стульев, а диван и кресла — зеленого, болотного какого-то цвета, и ковер на полу такой же, и в это бело-зеленое царство красным и золотым неожиданно врывалась огромная картина, единственное украшение стен в этой комнате. Травников вспомнил, как на новоселье муж Юлии объяснял, что это Кустодиев, настоящий Кустодиев, а Юлия смеялась, призывала гостей не верить и утверждала, что, когда они впадут в бедность и картина окажется в комиссионке, на ней будет указано всего лишь «н. х.» — неизвестный художник.