На санскрите, одном из самых совершенных и богатых языков мира, уже давно не говорят и не пишут. Но в Карнатаке есть поселок Матур, где санскрит до сих пор обиходный язык деревенских жителей. Все никак я туда не доеду, но, вспомнив, спросил Нараяну – не говорит ли кто из сотрудников библиотеки на санскрите. Пожалуйста, сказал он и открыл дверь, где в кабинете за письменным столом сидел грузный, седовласый, похожий на садху человек в больших очках, и через минуту по нашей просьбе начал читать по памяти древнюю Вишну-пурану, и так увлекся, что в окне за его спиной уже садилось солнце, а он все складывал пальцы в различные мудры в такт произносимой речи. А в другом кабинете индус помоложе и сухощавей, в белой шали, наброшенной на голое тело по диагонали, прикрыл глаза, настроился и исполнил один из гимнов Ригведы. Пока слушал, вспомнил, что не раз видел его по утрам на реке за деревней, долго и одиноко плывущего против теченья.
К моим ежедневным прогулкам по округе добавилось и посещение академии. Либо сидел в библиотеке, читал то, что было на английском, начиная с жизни и трудов Рамануджи и заканчивая историей края, либо проводил часы в разговорах с сотрудниками академии. Но главным, конечно, были беседы с Нараяной. О, как же я, выходит, истосковался по такому общению, и в родном-то языке не часто происходящему, когда о боге, пути, смерти и жизни говоришь как о самом тактильно близком, но отправляясь за этим в настоящее странствие, откуда не возвращаются. Да еще и с таким собеседником, оставляя друг друга в молчании и находя осторожными тропами слов. И улыбки. А нередко и смеха. Обходными путями, с вглядыванием, засадами – сродни джунглевым. О началах и концах мира, о месте речи в нем – даже божественной – которая, согласно священным текстам, способна доходить лишь до определенной черты, а дальше – может, но уже как бы без своей речевой амуниции, и, возвращаясь из этого неречевого опыта, приходит в себя, утрачивая его, этот опыт, и обретая речь. Об этом мы говорили в один из первых наших разговоров. Все безвозвратнее уходя в эти смутные дали и в то же время оказываясь все ближе друг к другу и настоящему времени. Которое Создатель пересоздавал до тех пор, пока сотворенное, а не Он, не сказало ему: хорошо. И о вайшнавах, которые, в отличие от шиваитов, считают, что не в майе, не в иллюзии мира дело, а в лиле, игре. Мир – игра, но она реальна. Мир реален, но это игра. Но штука в том, что нет того, кто мог бы сказать: the game is over, тем самым отделив одно от другого. Они неотделимы друг от друга, и обеим нет конца. Never, говорит Нараяна. И смеемся, идем пить чай. Но не успокаиваемся, а теребим другие дали, уже не погружаясь глубоко, а расслабленно, за чаем – о буддизме, выросшем здесь и ушедшем на восток с миром, нарисованным взрослым твердым карандашом 2-Т, и индуизме, созданном детскими мягкими цветными, с его прятками перевоплощений и теплым раем мокши. И о парампаре босой индийской жизни.