А вчера происходило странное. Улитка взобралась на стол на веранде и оказалась на краю пепельницы, исполняя над пеплом некий танец. Когда я приблизился к ней, она обернулась, продолжая раскачивать голову в воздухе. Перенес ее на траву, она свернулась там в безжизненную нашлепку… такой климтовский куполок тусклого золота. И все. Казалось бы, ну улитка, их тьмы тут. А весь вечер было муторно на душе, что-то она хотела… а я не понял, сделал что-то не то, не так. Не услышал, не разглядел, вошел в жизнь, в событие «через голову» происходящего, с самонадеянной чуткостью. Которая вроде бы нередко не подводила. Черта с два. Вся жизнь искалечена этой самонадеянной чуткостью.
Было у нее четыре тела и одна душа: в одном – ходила, в другом – летела, в третьем – любила, то есть старела, а четвертое не нашла.
Что ж происходит с энергией при распаде цветка, лошади, человека, какие поет она песни, чьим горлом?
Сурия пишет, что сегодня «оформлял» тигрицу-людоеда в Боре, убитую крестьянами. Может, ту самую, которая бродила у нашего дома, выслеживала дикобразов у ручья? Помнишь те снимки обглоданного лесника, которые нам показывал учитель местной школы, по совместительству змеелов? Если эта тигрица была с детенышами, то у них все это запишется в памяти и потом, при случае, «выйдет в люди». Все мы детеныши ранних записей, сколько ни пиши поверх. Ты во мне, я в тебе, домик в джунглях, вся эта полуприкрытая жизнью голость.
Как же она называлась – та деревушка с колдунами-душегубами? А за ней река, лес, солнце в дымке. Когда впервые вышли с тобой к той реке и я приблизил зумом плывущее вдали бревно, обомлел: крокодил, но каких-то мифических размеров, таких уж давно не существует в мире. Но вот же. Потом каждый день мы видели их – плывущих, лежащих на другом берегу. А когда показали егерям снимки, они глазам не верили, но не длине изумляясь, а тому, что у них тут, оказывается, и крокодилы есть – прямо под носом, за кордоном. Мы этот кордон огибали, пробираясь в заповедник, чтобы нас не заметили, и обход этот вел через тихую лучезарную топь, она прям сияла: иди, иди… Как палимпсест с погребенными слоями людей, животных, птиц. Мы перебирались через эту топь вместе, но порознь. Я, в отличие от тебя, мешкал перед каждым прыжком через эти зловеще улыбчивые промоины, а ты неслась без заминок. Да, проваливались – то ты, то я, по пояс и выше, но выбирались, молча, каждый в себе. А потом, перейдя, выполаскивали одежду от едкой радужной грязи, ладно и слаженно, словно мы одно тело, одна душа. Лесники с кордона, наверно, глядели на нас, голых, в бинокль, и пятнистый олень, вдруг выбежав к нам, прянул в чащу. И шли к реке, а к вечеру возвращались в деревню, где жили в хижине Рамдаса, отца которого затоптал бизон, когда Рамдасу было семь. Там, у реки, за топью. Теперь ему под семьдесят, в нем лежит затоптанный отец. И мальчик, глядящий из-за дерева. Лесники зовут Рамдаса духом джунглей и берут с собой в особых случаях. А в соседней хижине, когда проснулись в первое наше утро, один местный колдун зарубил другого, спящего. И сидел над ним, лежащим с топориком во лбу, приговаривая: зачем ты меня встревожил, зачем… И песий вой стоял над деревней, сливаясь с женским плачем. И пока я умывался у бочки с дождевой, ты у калитки, склонившись к земле, вычесывала спутанные волосы, а потом, задумавшись, глядя поверх плетня на темнеющий воздух, собрала их с земли в щепоть и, выйдя за калитку, сожгла под деревом. Под бесприютный вой и плач, доносящийся из деревни – жутковатый, ряженый.