Светлый фон

Мизюка как будто внезапно прорвало. Он все говорил и говорил о выпавших на их долю тяжких житейских испытаниях, о незаменимости взаимной выручки, о беспощадной жестокости военного времени, о каком-то человеческом долге по отношению к какой-то земле…

Судя по всему, директор и сам еще толком не знал, как ловчее выкрутиться им из беды, и потому он словно бы отгораживался от нее, прятался за разными, быть может, и справедливыми словами в надежде, что вот-вот придет ему в голову какое-то, пускай и ускользающее от него пока, но тем не менее существующее на свете спасительное решение, способное раз и навсегда оградить вдоволь хлебнувших лиха детдомовских ребятишек от торжествующего вокруг насилия и бесконечно творящегося в мире зла. Но такого всеобъемлющего решения у согбенно приткнувшегося к обшарпанному кухонному столу и как бы вдруг постаревшего на добрый десяток лет Мизюка, по всей вероятности, никак не находилось.

Вид у директора был совсем неважный. Лицо казалось изможденным, в свете керосиновой лампы — изжелта-белым; шершавые щеки ввалились: под напряженно сощуренными глазами припухли морщинистые мешки, а от подернутых пленочкой жара, синеватых губ пролегли к остро выпершему и плохо бритому подбородку глубоко прорезанные бороздки.

Но все же складно говорил Юрий Николаевич, проникновенно. Негромкий голос его звучал порою требовательно, порой просительно, жалостливо, а то и вроде бы даже со слезой. И взрослые, и ребята слушали Мизюка внимательно. Обе воспитательницы вместе с Ритой Федоровной у посудного шкафчика жались друг к дружке. Тетя Фрося возле них загорюнилась, голову рукой подперла. Завхоз Вегеринский в забывчивости грудь свою под расстегнутой рубахой щупал — томно ему, видать, было. Никто из мальчишек не встревал с шуточками, не вертелся в нетерпении. И девчонки не шушукались, как обычно, понимая, наверное, всю ответственность момента и трудность создавшегося положения.

А вот Славка Комов как ни старался, не мог вникнуть в смысл прочувственной директорской речи. В мозгу у парнишки будто все перемешалось, расплылось. И произносимые Юрием Николаевичем, в общем-то, правильные, должно быть, и необходимые теперь слова, не затрагивая Славкиного сознания, утекали куда-то мимо, свергались в какую-то туманную, запечными сверчками пронзительно тюрлюкающую в мальчишкиных ушах провальную пустынь.

И хотя сидел он сейчас в тепле, у края плиты, которая покуда еще не остыла и приятно согревала на нем отволглую за день одежонку, Славку время от времени до самой последней его, самой тонюсенькой жилочки пробирало безудержной ознобистой дрожью, руки-ноги сводило ломотой, а непослушное тело обволакивала сонливая вялость. Он медленно смыкал и размыкал веки, незряче всматривался в сидящих напротив ребят, опять на секунду-другую, как думалось ему, покорно закрывал глаза — и тогда отчего-то возникали перед ним вперемежку то ухмыляющийся недобро староста Осадчук, то запрокинутый, черно оскаленный лик убитого старика Вацека, то обезглавленный золотисто-бархатной расцветки петух на белом снегу, то горько рыдающая у раздаточного окошка столовой, напуганная Валькой Щуром, бывшая пионервожатая Рита Федоровна…