— Христль, я никогда всерьез не задумывалась о своем будущем.
Однако кривляться перед пожирающей тебя глазами публикой, изображая восторг или душевную муку, считаю занятием гадким и отвратительным. Ведь откровенное циничное лицемерие всегда отвратительно и гадко, но выставлять напоказ истинные свои чувства, а минутой позже, сбросив — или, наоборот, надев? — маску, раскланиваться перед воющей от восторга толпой, мне кажется верхом бесстыдства. Наверное, актерство и вправду чем-то сродни проституции, с той только разницей, что профессиональный актер из вечера в вечер, в одно и то же время, публично обнажает душу, а уличная женщина — тело.
— Значит, ты не будешь продавать свою душу на подмостках?! — восклицаю я и решительно сжимаю кулаки. — Завтра же утром поговорю с отцом. Я знаю, он нам обязательно поможет! Обязательно!.. Он так добр и милосерден... Он не допустит, чтобы тебя принуждали...
— Нет, Христль, ты ничего не скажешь барону! — прерывает она меня твердо и спокойно. — И это не ради моей матери — мне нет дела до ее честолюбивых планов... Наверное, нехорошо говорить так о родителях, но я ее не люблю и ничего не могу с собой поделать! Мне стыдно за нее, — еле слышно добавляет она и отворачивается, — и стыд этот будет всегда стоять между нами... Но у меня еще есть отец, и его я люблю, люблю по-настоящему, несмотря на то, что он мне не... не родной... Я больше не хочу... и с какой стати мне скрывать, что он мой приемный отец!
Да ты и так все знаешь, хоть мы и не говорили об этом ни разу. Ведь мне тоже никто ни о чем не рассказывал, но я еще и двух слов-то связать толком не умела, а догадалась, сердцем почувствовала. И ты уж мне поверь, мой мальчик, чувство это верней любых свидетельств и бумаг! А вот он и не подозревает, что я не его дочь. Как бы я была счастлива, если б этот добрейший человек обо всем узнал!.. Тогда бы он, наверное, не любил меня так сильно и не мучил бы себя больше ради меня.
О, ты, мой Христль, и представить себе не можешь, как часто — еще в раннем детстве! — я готова была броситься ему на шею и открыться. Но нас всегда разделяла стена — высокая, страшная, непреодолимая... И воздвигла ее моя мать. За всю мою жизнь мы с ним едва ли и парой слов обменялись, а уж тем более наедине, никогда я не сидела у него на коленях, да и целовать мне было его строго-настрого запрещено: «Офелия, не смей его трогать, ты испачкаешься!» И так всегда... Мне предназначалась роль Белоснежки, чистой светлой принцессы,
а ему — презренного раба, грязного уродливого гнома. Просто чудо, что эти гадкие ядовитые семена не пустили корень в моем сердце.