Светлый фон

Мартинас хотел было покорно согласиться, но сидевший в нем подстрекатель раздраженно отрезал:

— Не знаю, Вардянису виднее, что можно, чего нельзя в его хозяйстве. Может быть, с шестидесяти гектаров он бы и получил больше — трудно это судить, не попробовав, — но с двухсот, которые вы на него тогда наложили, вышел бы пшик, да и только.

Юренас, занявшись своим сапогом, минуту помолчал.

— Весьма не новые мысли, уважаемый, — наконец донесся из-под стола преувеличенно равнодушный голос. — И насчет кукурузы и вообще… Заячья смелость. Партия, вся страна идут к коммунизму штурмом, на всех фронтах, а мы сидим на двух гектарах и думаем, что изобрели что-то новое. А на деле ничего нового тут нет. Обыкновенная трусость, рецидив крестьянского консерватизма, попытка сковать созидательные силы. Тридцать гектаров… Почему именно тридцать? Потому что нужно меньше усилий, риска. Настоящий коммунист пошел бы не по этому пути, Мартинас Вилимас. Настоящий коммунист бы сказал: есть план, и, что бы там ни было, я отдам свои силы выполнению этого плана. Все силы, запомни, уважаемый, а не столько, сколько мне заблагорассудится. Возможности… Ясное дело, надо сообразоваться с возможностями. И мы сообразовываемся. Увы, кое-кому кажется, что производственные планы распределяют слепые люди.

— Я этого не говорю, товарищ секретарь. Вы знаете свой район лучше, чем Вильнюс, но признайтесь, что я свой колхоз тоже знаю лучше, чем… — Мартинас запнулся.

— Чем Юренас. Валяй прямо, не верти хвостом.

— Может, и так, — зло ответил Мартинас.

Юренас откинулся на спинку стула, вынул из кармана ножик и стал чистить ногти. Какое-то время висела давящая тишина. В открытое окно было слышно, как, заглушая другие звуки, гудит работающий неподалеку трактор. Со двора школы долетал гомон играющих детей.

Мартинас нервно ткнул в пепельницу пригасшую папиросу, закурил новую.

— Иногда человек и умен, и со способностями, и, разумеется, с недостатками, как каждый из нас, а начинает воображать себя гением. Это плохо. Но еще хуже, когда появляются люди, которые пытаются ему подражать. Толейкис далеко не гений — это видно из последних событий в колхозе; напрасно ты держишься за его полу, уважаемый.

Мартинас пожал плечами и вздохнул. Крепнущая досада стала превращаться в злость; он ничего не ответит. Но тайный подзуживатель снова подбил его.

— Почему вы думаете, товарищ секретарь, что каждый обязан держаться за чью-то полу? Было время, когда я  т о ж е  не любил Толейкиса. Откровенно признаюсь, и сейчас я не испытываю к нему особенной любви. Может, это зависть, может, другая человеческая слабость виновата, а может, дело в том, что мы с трудом переносим людей выше себя. Черт знает… Я не сомневался, что он сломает себе шею в Лепгиряй, и тешил себя этой нехорошей мыслью. Да, тешил. Свои обязанности я выполнял кое-как, мне было все равно, что происходит в колхозе. А потом… не знаю, когда это случилось… увидел, нет, начал чувствовать, что так нельзя. У меня не хватает слов, не умею объяснить, товарищ секретарь. Деятельность этого человека пристыдила меня, зажгла, вызвала желание что-то делать. Представьте себе, что в стакан кислоты засыпали ложку соды. Толейкис оказался этой ложкой соды. В колхозе все забурлило, я тоже не мог остаться без движения. Вы сказали, что пока не видны ощутимые плоды. Как знать… На мой взгляд, люди стали лучше работать, многие склонились к Толейкису, а о хозяйственной стороне судить пока рано. Саженец никогда не плодоносит в том же году… — Мартинас говорил взволнованно, нервно потирая кончиками пальцев шею. Он был зол, но искренен, как обычно, хоть и не откровенен до конца.