— Что с тобой? Что ты натворила, проклятая?
Жозефа упала на колени и, прикрыв ладонями залитое слезами лицо, пролепетала:
— Дайте мне выплакаться, матушка, вечером я уйду.
— Уйдешь, негодница? Куда ты уйдешь? Чтоб тебе не дожить до вечера! Куда ты собралась? Кто тебя погубил? Отвечай, пропащая! Гляди у меня, если крикнешь погромче, я тебе голову раскрою мотыгой! Так ты, стало быть... Ты, стало быть... Ох, я ума решусь! Ох, я ума решусь!
И, стиснув руками голову, она сбежала вниз по лестнице и бросилась на сеновал, где зарылась лицом в сено, заглушившее ее вопли.
Между тем Жоан да Лаже, придя в кухню пообедать и никого не застав, постучал в дверь дочери.
— Где твоя мать, девушка? — спросил он снаружи, потому что дверь была заперта на ключ.
— Здесь ее нет, сеньор отец.
— Сегодня что — обеда не будет? Пойду загляну в кастрюлю; когда мать вернется, скажи ей, что я без нее обошелся.
И в самом деле — вытащив из миски шмат свиного сала, он положил его меж двумя ломтями кукурузного хлеба, так что получился основательный и жирный сандвич, с коим он спустился в погреб, уселся подле бочки и пробормотал: «Терпи, Жоан, твоя мамаша лишь один раз могла тебя на свет родить».
В этом человеке были кое-какие проблески Диогенова нрава, чуть-чуть Эпикурова духа, а все прочее составлял дух винный. Он прожил так долгие годы, меняясь только к худшему, и умер восьмидесяти лет; в старости он, говорят, казался каким-то замшелым — видимо, винный камень выступил сквозь поры наружу. При некоторой чувствительности сердца и воздержанности желудка он умер бы во цвете лет.
* * *
* * *
Удар, нанесенный Марии да Лаже, был, несомненно, из тех, что ранят добродетельных матерей в самую глубину сердца. Нрава она была сурового, честь была для нее предметом дикарской гордости, представление о женском долге у нее было как во времена варваров, а посему она полагала себя вправе порицать всех слабых женщин, не делая снисхождения для женщин несчастных. Она ненавидела матерей, смотрящих сквозь пальцы на шалости дочек, и ненависть эта была неискоренимой, убежденной и неумолимой. Понятие христианского милосердия сводилось для нее к необходимости подавать милостыню; никакого иного представления о третьей добродетели ее духовный пастырь ей не внушил. Она не прощала любовного затмения, ибо никогда не любила. Стоило этой женщине вообразить, что дочь ее может оступиться, как пальцы ее судорожно сжимались, словно сдавливая чье-то горло. Она была очень зла и невоздержанна на язык, когда заходила речь о чужих слабостях, а потому само собою подразумевалось, что дочь обязана поддерживать ее неумолимую гордыню. Не знаю, какою стала бы эта женщина при легкой социальной полировке. На этих днях в газетах сообщалось об одной знатной даме, парижанке, каковая заколола внучку, опозорившую честь рода низменной любовью. В мрачные времена Португалии монастырь был драконом, ощерившимся в ожидании такого рода жертв, их швыряли ему в пасть сами родители; а в том случае, когда монастырская келья не смиряла преступницу, в дело пускались застенок, соломенный тюфяк и голод; затем могила; зато герб не запятнан. Жестокость таких матерей, как Мария да Лаже, может показаться неправдоподобной в тех краях, где лишь немногие женщины настолько добропорядочны, что могут прочесть дочерям книгу своей безупречной жизни.