Светлый фон

Уже было тихо, самолеты улетели, и ветер донес слабый, еле слышный крик безумного коня из пустой деревни. И Челдонов почувствовал, что крик коня ни на минуту не переставал звучать где-то у него внутри. Только теперь он ответил на вопрос девушек, в какую сторону идти.

– Не знаю, – ответил он. Он не хотел врать. Но может, было бы лучше совсем промолчать.

Две лошади с раздувшимися животами лежали на дороге, поджав ноги, от них пахло сладко. Видно, их убило бомбой еще вчера. Вчера, должно быть, здесь проходили, отступая, воинские части, а сейчас было пусто на дороге и в деревнях, и оттого, что было пусто, было страшно. Вместо того чтобы идти по дороге вместе с войсками, они проблуждали всю ночь в лесу, и всё по его вине, по вине Челдонова: ему показалось, что через лес им будет ближе, а потом не надо мешать движению войск. Он ведь что-то даже читал об этом в газетах в прошлом году, когда беженцы заполнили дороги Франции.

Ночь, когда они едва выбрались из болота, была, наверное, самая страшная не только в их, но и в его жизни, и страшная она была не только тем, что они заблудились в лесу, да еще в такой момент, когда от каждой минуты зависело всё, не только тем, что они зашли в болото, да еще в темноте, чуть ли не в трясину, а всем предшествующим, когда они видели отступающих бойцов, падающих лошадей, когда какой-то старичок, неожиданно вышедший, предупредил их – туда не ходите. Там уже немец. Туда тоже не ходите, там тоже немец. И показал рукой на все четыре стороны по очереди.

Ночью в лесу, идя то влево, то вправо, наугад, они вдруг увидели огромное зарево и лучи прожекторов над ним и поняли, что это горит Новгород. Ветерок принес издалека какой-то слабый шум, быть может, даже детский крик.

Горел Новгород, душа горела, горели дети в новгородских домах, раненые в госпиталях, горели церкви архитектуры такой, какой нет и не было равной, горели иконы старинного письма. И Челдонов в темноте, в лесу, у болота стал рассказывать окопницам о Новгороде, о церквах, о том искусстве, о той вере, какую вкладывали старинные мастера, когда писали иконы. Окопницы заплакали. Плакали они не о себе, не себя жалели, и оттого, что они заплакали, стало легче им и еще тяжелее ему.

Девушки шли молча. Как они изменились за эти два дня. Челдонов смотрел на них, и ему хотелось сказать им что-нибудь хорошее, бодрое, и чтобы это была правда. Он бы, пожалуй, сейчас отдал всё, только бы им это сказать.

Глава пятая

Глава пятая

Так радостно было увидеть трехтонку и шофера возле нее, что даже не верилось глазам. Когда подошли, увидели и мост, но он был разрушен. Шофер стоял возле машины, видимо не желая ее бросить. Челдонов сказал девушкам, что надо исправить мост. Мост, конечно, они не исправили, а накидали бревен, досок, всякого хлама. Не вдруг, не сразу, а провозились с полдня. Как только появлялись немецкие самолеты, бросали всё и бежали прятаться, чтобы с самолета не заметили их работу. Досок и всякого хлама накидали столько, что трехтонка с помощью девичьих рук и плеч все же перебралась кое-как на другой берег. И тут только Челдонов посмотрел на шофера (все это время он его почти не замечал), шофер посмотрел на Челдонова, и они узнали друг друга. И стало Челдонову неловко и шоферу тоже, как тогда на лестнице, когда Челдонов шел с нею под руку (он мысленно никогда не называл ее по имени) и они остановились, потому что на площадке стоял ее брат, шофер Жоржка. Чего особенного: ну брат и увидел, идет под ручку с каким-то уже не молодым человеком. Но при всякой встрече была та же неловкость, как и сейчас.