Светлый фон

– Ах, погоди еще. Дай мне опомниться. Хоть немножечко. Самую малость.

– Давай сердце.

– Ну еще чуточку.

– Тогда я сама возьму. Слышишь?

– Еще чуточку.

И вот Франц слушает протяжную песнь Смерти

И вот Франц слушает протяжную песнь Смерти

Сверкание сверкание сверкание, сверкание сверкание прекращается. Взмах падение хрясь, взмах падение хрясь прекращаются. Вот уже вторая ночь, что Франц кричит. Падение и рубка прекращаются. Он больше не кричит. Сверкание прекращается. Глаза его мигают. Он лежит неподвижно, вытянувшись во всю длину. Перед ним какое-то помещение, какая-то палата, по ней ходят люди. Не надо сжимать губы. Ему вливают в рот что-то теплое. И нет сверкания. Нет рубки. Кругом – стены. Чуточку, еще чуточку, а что чуточку? Он закрывает глаза.

И как только Франц закрыл глаза, он начинает что-то делать. Вам вот не видно, что он делает, и вы, вероятно, думаете, что он просто лежит и скоро скапутится и палец о палец не ударит. А он зовет и бродит и странствует. Он сзывает все, что имеет к нему отношение. Он выходит в окно на поля, встряхивает былинки, заползает в мышиные норки: ну-ка, вылезай, вылезай, всё, что там есть, всё, что имеет отношение к Францу Биберкопфу. Он встряхивает былинки: вылезай, вылезай, ни к чему вся эта ерунда, вы мне нужны, я не могу вас отпустить, у меня самого работы много, все вы нужны, наперечет, ну-ка веселей.

Ему вливают бульон, он глотает, его не рвет. Он не хочет, ему не хочется, чтоб его рвало.

 

Слово Смерти у Франца на устах, и его никто у него не вырвет, и он ворочает его во рту, и оно – камень, каменный камень, и никакой пищи из него не сочится. В таком положении умерло бесчисленное множество людей. Для них не существовало никакого дальше. Они не знали, что им остается причинить себе еще одну-единственную боль, чтоб продвинуться дальше, что необходим лишь один небольшой шаг, чтоб продвинуться дальше, но этот шаг они не могли сделать. Они не знали этого, все происходило недостаточно быстро, была какая-то слабость, какое-то судорожное сплетение минут или секунд, и вот они уже на том берегу, где их больше не зовут Карлом, Вильгельмом, Минной или Франциской, насыщенные, раскаленные докрасна яростью и отчаянием, засыпали они непробудным сном. И не знали того, что, раскались они добела, они стали бы мягкими и все было бы по-новому.

Подпустить ближе эту ночь, черную, как ничто. Подпустить ближе эту темную ночь, и поля, на которые легла изморозь, и скованное морозом шоссе. Подпустить ближе одинокие кирпичные домики, в которых светит красноватый огонек, подпустить ближе озябших путников, возчиков, едущих в город на телегах с овощами, и запряженных в эти телеги лошадок. И обширные, плоские, безмолвные равнины, по которым мчатся местные и курьерские поезда, бросая в темноту по обе стороны полотна яркие снопы света. Подпустить ближе людей на станции, там – прощанье одной девочки с родителями, она едет с двумя старыми знакомыми далеко, в Америку, билеты у нас уж взяты, ах, боже мой, такая маленькая девочка, ну да ничего, привыкнет, осталась бы только хорошей и честной, и тогда все образуется. Подпустить ближе все города, которые расположены по одной железнодорожной линии: Бреславль, Лигниц, Зоммерфельд, Губен, Франкфурт-на-Одере, Берлин, поезд минует их от вокзала к вокзалу, города как бы всплывают на поверхность у вокзалов, города с большими и малыми улицами, Бреславль со Швейдницерштрассе, Берлин с грандиозным кольцом Кайзер-Вильгельмштрассе, с Курфюрстенштрассе, и всюду, всюду есть квартиры, в которых греются люди, любовно глядят друг на друга или равнодушно тянут лямку друг подле друга, есть лавчонки с разным хламом и пивные, где захудалый тапер играет Пупсик[748], такой старый шлягер, будто в 1928 году нет ничего нового, например: «Мадонна, ты прекрасней»[749] или «Рамона»[750].