Ида продолжает сгибаться. Ах, Ида, не надо, довольно, ведь я уж отсидел свое, в Тегеле. И вот она перестает сгибаться, садится, опускает голову, становится все меньше и чернее. И вот она лежит – в гробу и – не шелохнется.
Но эти стоны, эти стоны, Франц стонет, стонет. А его глаза. Санитар подсаживается к нему, берет его за руку. Пускай это уберут, пускай унесут гроб, не могу же я сам встать, не могу же я.
Франц делает движение рукой. Но гроб – ни с места. Ведь Францу не достать до него. Тогда Франц в отчаянии плачет. И исступленно глядит и глядит на гроб. И от слез его и отчаяния гроб исчезает. Но Франц плачет не переставая.
Но о чем же, читатели и читательницы, плачет Франц Биберкопф? Он плачет о том, что он страдает и о чем страдает, а также над собой. О том, что он все это наделал и был таким, – вот о чем плачет Франц Биберкопф. Теперь Франц Биберкопф плачет над собой.
Светит солнце, полдень, в бараке разносят обед, внизу тележка с котлами как раз отъезжает обратно на кухню, тележку везут санитар-раздатчик и двое легкобольных из барака.
И вот после обеда к Францу является Мици. У нее совсем спокойное, ласковое лицо. Она в выходном платье и плотно облегающей голову шапочке, закрывающей уши и лоб. Открыто, спокойно и любовно глядит она на Франца, такая, какой он ее помнит, когда ему случалось встретить ее на улице или в ресторане. Он просит ее подойти поближе, и она подходит. Он хочет, чтоб она дала ему свои руки. Она протягивает ему обе руки. Она в кожаных перчатках. Сними же перчатки. Она снимает их, подает ему руки. Ну, подойди сюда, Мици, не будь такой чужой и поцелуй меня. Она спокойно подходит к нему вплотную, с нежной любовью глядит на него и целует его.
– Останься со мной, – говорит он ей, – ты мне так нужна, ты должна мне помочь.
– Не могу, Францекен. Я же умерла, ты ведь это знаешь.
– Ах, останься.
– Мне очень хотелось бы, но не могу.
Она снова целует его.
– Ты же знаешь, Франц, что было в Фрейенвальде? И ты не сердишься на меня, а?
И уж нет ее. Франц извивается на своей койке. Широко раскрывает, таращит глаза. Нет, не видать ее. Что я наделал! Почему нет ее больше у меня? Не связывался бы я с Рейнхольдом, не показывал бы ее ему. Ах, что я наделал, что я наделал. А теперь.
Со страшно искаженным лицом он выдавливает из себя неясное бормотанье: Пускай она еще вернется. Санитар улавливает только слово «еще» и вливает ему еще вина в раскрытый, пересохший рот. Францу приходится пить, ничего другого не остается.
В жару лежит тесто, тесто всходит, дрожжи подымают его, образуются пузырьки, хлеб поднимается, подрумянивается.