— Вот именно, — сказала Маша и позвала Евлампьева: — Расставь раскладушку.
Раскладушка хранилась в комнате под диваном.
Маша вошла в комнату следом за Евлампьевым, включила свет, с маху открыла шифоньер и, бормоча себе что-то под нос, стала доставать с полки чистое белье для Ермолая. Евлампьев вытащил раскладушку, поднялся с коленей и, подойдя к Маше, прошептал на ухо, чтобы до Ермолая ничего не донеслось:
— Не надо с ним сейчас так. Ты же видишь — он как побитый.
— Ой, да ну а что он!..— в сердцах отмахнулась Маша, раздергивая перед собой простыню и осматривая ее. — Слова сказать нормально не может. Мадам да огород…
— А ты не понимаешь — почему?
— Понимаю. Но не люблю я, когда дурака валяют. Скажи нормально: выгнала, и все…
— А тебе это без слов непонятно?
Машу проняло. Она взглянула на него и снова отвернулась к полкам, но по тому, как она взглянула, он понял, что она смягчилась.
— Иди расставляй,— сказала она. Ермолай сидел на кухне у стола, обхватив голову руками. Евлампьев опустил раскладушку на пол, Ермолай услышал, вскочил, громыхнув табуреткой, и потянулся к раскладушке.
— Давай, пап, я сам. Вы ложитесь.
Евлампьев сказал Маше первое, что пришло в голову, — «как побитый», но именно это сравнение, увидел он сейчас, к Ермолаю больше всего и подходит.
— А у нас вон елка, — улыбаясь, сказал он. — Посмотри, в комнате вон.
— Посмотрю, пап, посмотрю,— абсолютно безучастно ответил Ермолай. — Я сам все, ложитесь. Прости, что разбудил вас…
— Да ну ничего, ничего, что ж…— Евлампьев непроизвольно глянул на будильник на буфете. Будильник показывал без десяти минут три.
Потом, в комнате, когда уже закрыли дверь и погасили свет, Маша села к нему на диван, посидела какое-то время молча, со сложенными между коленями в провисший подол рубашки руками, и спросила:
— Что, думаешь, совсем она его?
Совсем ли?.. Кабы что-нибудь можно было понять у Ермолая… Хороша мадам! А шорох!..
— Да вроде… с чемоданом, видишь, — сказал он.
— Хоть бы уж совсем, — вздохнула Маша. — Жуткая какая-то стервища.