– С Тэном я пока не знаком. И ты определенно размышлял об этом куда больше меня.
– Раньше, когда придавал чертовски важное значение искусству, и культуре, и гармонично-прекрасному, и вакхическому, и так далее. А сейчас я рад, когда удается написать добротную картину, и никаких проблем тут больше нет, по крайней мере философских. И если бы меня спросили, почему я, собственно, художник и знай малюю холсты, я бы ответил: я пишу, потому что нет у меня хвоста, чтобы им вилять.
Альбер с удивлением смотрел на отца, который давно не вел с ним таких разговоров.
– Хвоста? В каком смысле?
– В самом простом. У собак, у кошек и прочих даровитых животных есть хвост, и этот хвост выработал из тысяч своих изгибов дивно совершенный арабесковый язык, выражающий не только их мысли, чувства и страдания, но и всякий настрой и порыв их существа, всякое волнение их жизненного ощущения. У нас хвоста нет, а поскольку наиболее энергичным из нас все же требуется нечто в таком роде, они берутся за кисти, фортепиано и скрипки…
Верагут осекся, будто разговор вдруг перестал его интересовать или будто он только теперь заметил, что говорит лишь он один, толком не находя отклика у Альбера.
– Все равно спасибо за визит, – без перехода сказал он. Вновь отошел к мольберту, взял палитру и поискал взглядом место, где оставил последний мазок.
– Прости, папа, я хотел спросить…
Верагут обернулся к сыну, с уже отчужденным взглядом, отрешенный от всего, что не имело касательства к работе.
– Да?
– Можно мне взять Пьера на прогулку в экипаже? Мама позволила, но сказала спросить у тебя.
– Куда же вы собираетесь?
– Покатаемся по округе часок-другой, может быть, до Пегольцхайма доедем.
– Вот как… Кто будет править лошадьми?
– Конечно, я, папа.
– Ну что ж, бери Пьера с собой! Только в одноконном экипаже, запряги Гнедко. И не давайте ему слишком много овса!
– Ах, я бы предпочел запряжку парой!
– Увы. В одиночку можешь ездить как угодно; но с малышом – только Гнедко.
Слегка разочарованный, Альбер удалился. В другое время он бы начал спорить или продолжал упрашивать, но сейчас видел, что художник уже целиком ушел в работу, и вообще здесь, в мастерской, в атмосфере своих картин, отец всякий раз, несмотря на все внутреннее противодействие, вызывал у него такое уважение, что он чувствовал себя перед ним жалким мальчишкой и слабаком, хотя в других ситуациях не признавал отцовского авторитета.
Вскоре художник опять углубился в работу, и перерыв, и внешний мир были забыты. Предельно собранным взглядом он сравнивал пространство холста с живой картиной у себя внутри. Чувствовал музыку света, чувствовал, как ее звучащий поток дробится и вновь сливается воедино, как замирает у препятствий, как победно насыщает всякую восприимчивую поверхность, как играет в красках, с капризной, но безошибочной прихотливостью откликаясь тончайшими нюансами, в тысячах преломлений неразрушимый и в тысячах беспечных блужданий непоколебимо верный своему врожденному закону. Полной грудью он вдыхал пряный воздух искусства, наслаждался строгой радостью творца, который выкладывается до последнего предела и обретает святое счастье свободы, только смиряя железной рукою всякий произвол, а миги свершения переживает только в аскетическом повиновении чувству правдивости.