Но Адель, без сомнения, говорила совершенно серьезно. Очевидно, еще не вполне верила, что Пьер умрет. Это было доброе дело, огромная жертва, которую она в мучительном смятении минуты пожелала принести под воздействием какого-то стихийного доброго порыва. Верагут видел, как она страдает, как бледна, с каким трудом держится на ногах. И он не вправе показать, что ощущает ее жертву, ее странное запоздалое великодушие как смертельную издевку.
В ней шевельнулось смятение: отчего он не говорит ни слова? Отчего молчит? Не поверил ей? Или стал настолько чужим, что не примет от нее ничего, в том числе и эту жертву, величайшую, какую она могла ему принести?
Ее лицо уже подергивалось от разочарования, но в ту же секунду он сумел овладеть собой. Взял ее руку, легонько коснулся ее холодными губами и сказал:
– Спасибо тебе. – Ему пришла в голову одна мысль, и уже более теплым тоном он добавил: – В таком случае я тоже имею право ухаживать за Пьером. Позволь мне посидеть с ним ночью?!
– Будем дежурить по очереди, – решительно ответила она.
Этим вечером Пьер был очень спокоен. На столе горел маленький ночник, тусклый свет которого освещал лишь часть комнатки, ближе к двери теряясь в коричневом сумраке. Верагут долго прислушивался к дыханию мальчика, потом прилег на узком диванчике, который велел принести.
Ночью, около двух, госпожа Адель проснулась, зажгла свечу и встала. Надела шлафрок, со свечой в руке прошла в комнату Пьера. Все было тихо. Ресницы Пьера легонько дрогнули, когда свет упал на его лицо, но он не проснулся. А на диване, одетый, слегка скорчившись, спал ее муж.
Она посветила в лицо и ему, секунду-другую постояла рядом. Видела его лицо искренним, непритворным, со всеми морщинами и поседевшими волосами, с обмякшими щеками и темными кругами в подглазьях.
И он тоже постарел, подумала она наполовину с сочувствием, наполовину с удовлетворением, испытывая соблазн погладить его по лохматым волосам. Но сдержалась. Бесшумно вышла из комнаты, а когда через несколько часов, уже утром, пришла снова, он давно сидел на посту у кровати Пьера, и его рот и взгляд, каким он поздоровался, вновь обрели твердость, исполненные той таинственной силы и решимости, что панцирем окружали его уже который день.
У Пьера день выдался плохой. Он долго спал, а потом лежал с открытыми глазами, с застывшим взглядом, пока не навалилась новая волна боли. Он метался на постели, стискивал кулачки, прижимал их к глазам, лицо было то мертвенно-бледным, то горячечно-красным. Потом он закричал, бессильно бунтуя против нестерпимых мук, и кричал так долго и так жалобно, что отец, бледный и сломленный, в конце концов был вынужден уйти, не мог более слушать.