Цыганка приподнялась,установила котелок с другой стороны костра, палкой пригребла к нему уголья, что-то по-своему приговаривая.
— Тарабарщину оставь, — сказал Заболотный. От его мокрых, прогретых огнем носков поднимался пар. Он удовлетворенно крякнул, продолжал: — Толкай свою речь дальше.
— Солнцу не нужно говорить — свети, ветру — дуй. Свинья есть свинья. Волк не станет овцой. Доброе слово слышат лишь добрые уши.
— Эк, затараторила, — качнул головой Заболотный, не поняв, к чему все это сказано. — Вот уж никогда не думал, что попаду в такую компанию! Ты что же, от табора отбилась?
— Табор... Табор... Ушел табор, — вздохнула цыганка.
И снова долгим взглядом уставилась в пламя. Сколько она себя помнит, костер был вечным ее спутником. Она тянулась к огню несмышленым младенцем. У костра прошли ее детские забавы, отшумела в танцах и песнях горячая вихревая юность, расцвела любовь. Он, огонь, видел ее первый поцелуй и был единственным свидетелем брачной ночи. Он слышал крик боли и первый крик ее дитяти. Как мир старый и вечно новый, огонь костра согревал ее и в счастье и в горе. Тихо потрескивая и извиваясь, он вызывал смутные видения, навевал чудные сны наяву, полнился отзвуками ушедших в века времен. И тогда, как и в этот вечер, начинал явственней звучать, о чем-то нашептывать, куда-то звать голос крови далеких предков.
Заболотный разнежился. Приятная теплота разлилась по уставшему телу. Он никуда не спешил, уверенный в том, что за ним приедут.
Автомобиль еще был скрыт складкой местности, и лишь но отсвету фар угадывалось его движение. Он медленно полз вдоль плеса.
— Тебя ищут, — сказала цыганка ровным, бесстрастным голосом. Бросила на красные угли солому, поверх нее положила сушняк, застыла в своей неизменной позе.
Заболотный не стал ждать, пока подъедет машина, обулся, пошел ей навстречу.
И снова в ночи таинственно поблескивал одинокий костер. Женщина думала свою длинную, как дорога у табора, думу. Мерцали звезды так же, как вчера, как тысячу лет назад. И так же всходила луна. И сонная степь бормотала что-то приглушенно, невнятно...
А потом пришел Родька Изломов, присел у огня, сверкая серебряной серьгой.
— Как живешь, Мариула? — спросил, набивая трубку.
Молчание.
— Пойдем домой, Мариула.
На плесах в камышах прошелестел ветер.
— Трудно мне, Мариула.
Стрельнул перегоревший сучок, и рой искр взметнулся в небо.
— Совсем с ног сбился: в депо, дома...
— Бери поешь, Родион.