Харлампий заправил масленку, побежал вдоль состава. Хлопали, откидываясь, крышки, длинный носок масленки с любопытством заглядывал в буксовые коробки, где надо было — добавлял мазута и спешил дальше.
Любой может выполнять эти нехитрые обязанности. Для этого не надо иметь семь пядей во лбу. А вот понимать землю... Хлеб растить...
«Что ж ты тут путаешься? — в сердцах выругал себя Харлампий. — Ждешь, поки колхоз рушится? То ж, выходит, Косой правду брехал? Конец революции в деревне? Придут прежние хозяева?..»
Он сегодня же поговорит с Пелагеей. Возвращаться им надо в колхоз. Видно, на роду у них — подле земли вековать. И нечего того журавля ловить, который в небе.
Пелагея, конечно, поймет его. Она и сама поговаривает, что не усидит дома. Бегала уже к Дарье Шеховцовой, смотрела, как управляется в новом коровнике. Никак, место себе облюбовует. С ней еще надо будет посоветоваться. Нет, не о том, стоит ли идти к Игнату. То уж Харлампий настоит на своем. Тем более, Игнат приглашал их, когда отпускал с миром. Посоветоваться ему надо с Пелагеей о том, как обкрутиться до нового урожая. Или хотя бы до первой зелени протянуть. И вовсе не о себе беспокоится Харлампий. О дочке — Настеньке. Думает, как ее поддержать, как сберечь в эту трудную пору...
Харлампий торопливо тыкал носком масленки в буксы, спеша обойти буквально сию минуту отправляющийся состав. А помыслами был в колхозе, среди своих мужиков, в кругу привычных забот.
Вот уже и последний вагон. Наконец-то можно будет пройти в «брехаловку» — передохнуть, погреться, обсушиться. А дождь усилился. Преждевременно сгустились сумерки. Харлампий поднял воротник куртки, нахохлившись, шагнул на соседний рельс, услышал чей-то предостерегающий крик, и тотчас что-то огромное сбило его с ног, навалилось... И уже ничего не слышал, не чувствовал, лишь в угасающем сознании еще какое-то мгновение жил затухающий, немеющий крик.
А потом и он исчез. Все исчезло. Ничего не было: ни синюшного, не по-детски удрученного горем лица Настеньки, стоящей у гроба, ни людской толчеи, ни сумасшедших воплей Пелагеи: «Ой, что ж я содеяла, что сотворила! Это я, я убила его, свою ладушку! Я послала за распроклятушшим пайком! Казните меня люди! Казните меня!..»
Не слышал он Кондрата Юдина, пришедшего на кладбище после похорон. Кондрат присел на камень рядом с могильным холмом, вздохнул:
— Эх, Харлаша, Харлаша. Неважны твои дела. Ой, неважны. Ты ж завсегда был себе на уме, и на тебе — примудрился у такую стихию вскочить. Знать, верно кажут: судьбу и конем не объедешь. А со мной ты зря не мирил. Токи Кондрат зла не помнит. Нет. Выпьем, Харлаша. Это тебе... — Он вылил на могилу полстакана водки. — А мне — остаток. С одной посуды. Стало быть, на брудершафту, на веки вечные мировая, — Выпил, замотал головой. — Не-е, Харлаша, — продолжал раздумчиво, — не туды ты встрял. За землю тебе держаться — износу бы не было... Вот и Пелагея твоя овдовела, совсем ума лишилась. «Казните меня!» — кричит. А куда уж больше той казни, как лишиться такой опоры. Теперь кричи — не кричи. Не подмогут слезы. Не-е, не подмогут... Выпьем, Харлаша.