– Правильно: никогда не ходи ночью в баню. А то эти черти… Я их знаю.
– Когда ты ночью на машине подъехал, я слышала. Я думала – это мой Коленька преподобный приехал…
– Какой Коленька?
– Да муж-то мой.
– А-а. А он что, приезжает иногда?
– Приезжает, как же.
– Ну? А ты что?
– Ухожу в горницу да запираюсь там. И сижу. Он трезвый-то ни разу и не приезжал, а я его пьяного прямо видеть не могу: он какой-то дурак вовсе делается. Противно, меня трясти начинает.
Егор встрепенулся, заслышав живые, гневные слова. Не выносил он в людях унылость, вялость ползучую. Оттого, может, и завела его житейская дорога так далеко вбок, что всегда, и смолоду, тянулся к людям, очерченным резко, хоть иногда кривой линией, но – резко, определенно.
– Да, да, да, – притворно посочувствовал Егор, – прямо беда с этими алкашами!
– Беда! – подхватила простодушная Люба. – Да беда-то какая! – горькая: слезы да ругань.
– Прямо трагедия. О, ё!.. – удивился Егор. – Коров-то сколько!
– Ферма… Вот тут я и работаю.
Егор чего-то вдруг остолбенел при виде коров.
– Вот они… коровы-то, – повторял он. – Они, вишь, тебя увидели, да? Заволновались. Ишь, смо-отрют… – Егор помолчал… И вдруг, не желая этого, проговорился: – Я из всего детства… мать помню да корову. Манькой звали корову. Мы ее весной, в апреле, выпустили из ограды, чтобы она сама пособирала на улице… Знаешь: зимой возют, а весной из-под снега вытаивает, на дорогах, на плетнях остается… Вот. А ей кто-то брюхо вилами проколол. Зашла к кому-нибудь в ограду, у некоторых сено было еще… Прокололи. Кишки домой приволокла.
Люба смотрела на Егора, пораженная этим незамысловатым рассказом.
А Егор – видно было – жалел, что у него вырвался этот рассказ, был недоволен.
– Чего смотришь?
– Егорша…
– Брось, – сказал Егор. – Это же слова. Слова ничего не стоят.