– Поднимайся, Глаша, не время слезы лить – время шкуру спасать. Я огородами тебя выведу к мосту, там уж никто не тронет. Хожий велел в роще его дожидаться.
Плачет Глаша, всхлипывает, за плечи себя обнимает:
– А чего ж он сам за мною не пришел? И как я одна до реки доберусь, когда вся деревня меня ищет?
Зашипел Фимка, рассердился, сильнее когтями царапать принялся:
– Да вставай же, знахарка! Мышь и та смерть чует – бежит скорей ветра, а ты села да слезы льешь! Не по своей воле он задержался, а меня послал тебя к реке вывести.
Хлопнула дверь входная, застучали шаги по полу, заскрипели половицы, звякнул замок, глухо об пол грохнул. Закричала Глаша, забилась в угол постели, голову руками закрыла.
– Не кричи, Глафира, не то услышат. – Дядька Трофим быстро пересек комнату, Фимку сапогом отпихнул, схватил ее за плечи и встряхнул, на него смотреть заставил: – Слушай, Глаша, да запоминай хорошо. Я тебя сейчас в окно подсажу, и ты напрямки, через огороды заброшенные, до моста побежишь. Поняла?
Кивает Глаша да все всхлипывает. Дядька Трофим по голове ее потрепал:
– Вот и молодец! Девка ты умная, бегать быстро умеешь, так что не бойся. Только улицей не ходи да от людей подальше держись. Бог даст, свидимся завтра в колхозе.
Подхватил ее дядька под мышки, через окно перекинул и прямо в клумбу с розами бухнул.
– Беги, Глашута, тише мышки, быстрее сокола.
Подскочила Глаша и вслед за Фимой бросилась, дороги не разбирая.
Ноги босые скользят по грязи, камень острый в кожу вонзается, бежит Глаша, ничего не чует, только про себя повторяет: «Тише мышки, быстрее сокола!» И уж почти огород Яхонтовых миновала, но вдруг зашумели крылья, захлестали по самому лицу, бьют клювы острые, в глаза целятся. Поскользнулась Глаша, вскрикнула, упала. Принялись пуще прежнего ее хлестать да клевать, закаркали, засмеялись хрипло.
– Ведьма огородами уходит! – крикнули у ворот, засвистели, заулюлюкали, следом бросились. Грохнул выстрел, другой, да только топот и крики уж за ней понеслись.
– Вставай, Глаша, беги! – зашипел Фимка, а сам на птиц бросается, в перьях черных, точно в дыму, кружится.
– Куда ж я побегу-то одна?! – завизжала Глаша, но страх с земли поднял и вперед погнал.
Проносятся мимо дома покосившиеся, пустыми окнами подмигивают, ветер за косы хватает, шею свернуть силится. И кричат все ближе, свистят, будто зверя лесного охота гонит. Бежит Глаша, задыхается, сама, точно зверь, о роще как о спасении мечтает. Уж и речка впереди блеснула, черная, как смола, за нею роща так и светится, так и протягивает ветки-руки ведьме молодой. А за спиною охота мчится, настигает. Ей бы взлететь горлицей сизой, в рощу упорхнуть, да ноги в грязи вязнут, а с неба воронье бьет. Добежала до реки, к мосту повернула, а панцири улиточные ноги босые режут, мочи нет. Поскользнулась Глаша, упала, больно руки о панцири расшибла.
«Беги, Глаша, беги!» – в голове стучит.
Рванулась Глаша, да не может подняться – тяжесть такая к земле прижала, точно дом на нее навалился, шипит над ухом, ликует хрипло, горло сдавило, ни вздохнуть, ни крикнуть. Смеется над ухом голос незвериный, давят шею руки человеческие.
Затемно дед Евграф в родной колхоз воротился, но не к себе пошел, а к Агафье в калитку, точно чумной, долбиться принялся. Выскочила бабка с кочергой да видит: дед стоит, едва дух переводит, про синеглазку бормочет и плачет-причитает. Смекнула Агафья, что беда стряслась, Аксютку в баню отослала, а деда в дом впустила, водки подала да говорить велела.
И рассказал дед Евграф, как вечером отправился он сети снимать, только чует, роща нынче недобрая: шумит, стонет, ветер ветками хватает. Делать нечего, в обход пошел и уж в сумерках к реке спустился. Слышит – на том берегу шум да крики, видит – огни мелькают и бежит кто-то. Пригляделся – а это синеглазочка, Хожего невеста, сарафан подхватила и мчит, что косуля, а за ней три девки с огнями. У самого моста нагнали ее, окаянные, повалили и давай душить, она, бедняжка, бьется, ужиком извивается, только куда ей против троих!
Дед Евграф кричал им, да не слышат, камни кидал, да только реку замутил. Схватил он палку потолще, к мосту заковылял, но не поспел, синеглазочка уж биться перестала, ручки белые на траву уронила. А девки ее за руки, за ноги подхватили, на пригорок поднялись и прямо в реку бросили. Посмотрели, как река ее, сердечную, баюкает да волнами кутает, поплевали через левое плечо и прочь пошли. Дед снова к сетям бросился, да куда ему, хромому! Вода синеглазочку уже в омут под мост затянула, одна ленточка синяя на поверхности треплется, к небу тянется.
Откуда ни возьмись – Глеб на мосту возник, глянул туда-сюда да прямо в омут кинулся. Вынес невесту свою на колхозный берег, на траву уложил, припал к груди ее и замер. Да вдруг как закричит-завоет, точно зверь раненый. Содрогнулась земля, застонала, засвистела роща, так ветки и тянет, так листья и мечет, вода в реке вспенилась, забурлила. Принялся Хожий ненаглядную свою в губы холодные, посинелые целовать да на грудь белую нажимать, а она лежит, бедняжка, на траве-мураве, глазки закрыла, не шелохнется. Бьется над ней Хожий, убивается, светом своим колдовским овевает, слезами горючими омывает, да только все впустую, не вздохнет, не шевельнется, и бледная такая, точно молоко в жилах… И рад бы помочь дед Евграф, да чем уж тут поможешь, коли сам Хожий вернуть милую не в силах. Стоит дед, слезы в морщины втирает, старость свою хромую клянет да охает.
Однако глядит – будто отходить девчоночка стала понемногу: румянец на щечках заиграл, задышала тихохонько, точно мышка. Принялся Глеб ее водой студеной умывать, по щекам гладить, звать ласково, и помаленьку-помаленьку раздышалась, родненькая, глазоньки синие открыла да смотрит. Смотрела-смотрела и вдруг как заплачет горько, сжалась в комочек, всхлипывает. Глеб ее к груди прижал, гладит, качает, а у самого слезы так и льются, и дрожат оба, озябли. Дед Евграф куртку свою скинул да их, родимых, укутал как мог. Поднял Хожий на руки свою нареченную, курткой дедовой укрыл посильнее и к роще направился, а деду велел в колхоз обходным путем возвращаться и людям передать, чтоб никто к роще близко не подходил, покуда Хожий с невестой своей оттуда не выйдет.
Подхватили руки любимые, за плечи встряхнули и из темноты душной да тягучей вынесли. Открыла Глаша глаза – над ней Глеб на коленях стоит, именем ласковым ее зовет-выкликает, а у самого в лунном свете по щекам точно серебро струится. Склонился он над ней, гладит, улыбается губами дрожащими, а Глаша и понять не может, отчего он дрожит. Капнула серебряная капля на щеку ей, прожгла мысли туманные, и вспомнила Глаша разом и охоту, что гнала ее через всю деревню, и руки Оксанкины, что горло сдавливали, вздохнуть не давали. Вот что за темнота ее окутала, вот отчего Глеб дрожит да слез унять не может – смерти своей в глаза она заглянула.
Задрожала Глаша, сжалась на мокрой траве, заплакала. Глеб ее обнял, успокаивает, только и сам все дрожит. Потом на руки поднял и к роще понес. А Глаша зажмурилась, прижалась к нему да все плачет. Так и не поняла, как Глеб ее на полянку заветную принес, только почувствовала воду родниковую на лице и губах.
– Попей, Глашенька, попей, милая…
Тычется в губы, точно кот, миска глиняная шершавая, и вода в ней сладко так пахнет, а Глеб гладит ее, целует да все шепчет:
– Хоть глоточек сделай, Глашенька! Сразу легче станет.
Гудит все в голове, туман темный откуда-то наползает, силы последние вытягивает, мысли путает. Насилу губы разомкнула. Опалила вода, точно огня глотнула, прокатилась боль острая по груди, закашлялась Глаша, закричала, но вдруг разом прошла боль, туман темный схлынул прочь. Глотнула еще – и дышать легче стало, а третий глоток совсем мысли спутанные прояснил. Открыла глаза – здесь Глеб, рядом, и так хорошо стало, точно и не было ничего, только сон страшный.
– Лучше, Глашенька? – шепчет Глеб, а она лишь улыбается и жмурится: такая легкость вдруг нахлынула, так радостно, что спас он ее. Век бы к груди его прижималась, да только больно холодно.
И, как по приказу, затрещал рядом костер, заплясал по сучьям огонек бойкий. А Глеб ее на лапник усадил и полную миску ягод лесных протягивает:
– На-ка, ягодой лесной подкрепись, силы тебе вернуть надо.
Смотрит Глаша на ягодную россыпь, диву дается: и земляника здесь ароматная, которая едва поспевать начала, и брусника, соком налитая, которая под конец лета только появится, и малина, что осень любит. И откуда в солнцеворот такие ягоды?
– Кушай, милая, да отдыхать ложись. После все как есть расскажу, ничего не утаю. А теперь не время.
А Глаше и не про ягоды вовсе спросить хочется, другое в глаза узорами бросается, на языке крутится. Да только и правда не время сейчас для таких сказок, река все силы выпила, ягоду и ту жевать тяжко. Съела Глаша горсточку, растянулась на лапнике и уснула в одно мгновение. И не видела, не чуяла, как потянулись по земле узоры травянистые, заструились по запястьям плетеньем тонким, укутал ее лес колдовством, точно одеялом, убаюкал шелестом да журчанием. Затягиваться стали глубокие рваные царапины от когтей да клювов вороньих на лице и руках, засветились ступни изрезанные – все стереть, залечить старается лес древний, да только одни следы никак не смоет: на шее тонкой от рук человеческих.