Светлый фон
Полететь бы белой птицей, Проскользнуть змеей ползучей, По следам твоим куницей Пробежать сквозь лес дремучий. Ой ля-ля, лю-ли, ай лю-ли, На широком лугу гуляла, Ой ля-ля, лю-ли, ай лю-ли, Друга милого поджидала. Дотянулись травы-косы, Ленты-реки добежали, Докатились бусы-росы, Крылья соколу связали. Ой ля-ля, лю-ли, ай лю-ли, На широком лугу гуляла, Ой ля-ля, лю-ли, ай лю-ли, Друга милого привечала. Заплетал рекою косы, Покрывал фатой-туманом, Нанизал на нитку росы, Вывел в платье белотканом. Ой ля-ля, лю-ли, ай лю-ли, На широком лугу гуляла, Ой ля-ля, лю-ли, ай лю-ли, С мужем венчанным танцевала.

И так светло на душе стало, точно солнышко и туда дотянулось. Чувствует Глаша, как по рукам изнутри словно свет поднимается да сквозь пальцы выливается. Открыла глаза – нет ничего, только узоры горят на солнце, сверкают. Зажмурилась – опять свет по рукам, теплый да мягкий, точно ковыль на лугу полу-денном.

Скрипнула калитка, по крыльцу простучали неровные, точно хромые шаги, открылась и закрылась дверь, вскрикнула тетка Варвара на кухне. Глаша вскочила, прижимая руки к груди, чтобы свет не растерять, бросилась к двери, ногой ее, запертую, пинает, тетку зовет. Открылась дверь, стоит Варвара бледная, заплаканная, фартук в руках теребит да на Глашу чуть не с мольбой смотрит. Глаша мимо нее проскочила – да в кухню.

Сашка за столом сидит: под футболкой разодранной кровь выступила, рука правая точно плеть висит, голову на стол опустил и дышит громко да страшно, как корова. Разжала Глаша ладони, протянула к брату и чувствует: свет по пальцам потек густо да тепло, точно мед свежий.

Зажмурилась Глаша, и встала перед глазами пасека деда Яши, отца дядьки Трофима, куда лет десять назад, совсем маленькую, возил ее отец. Стоит домик-чурбачок, крышу-кепку набекрень сдвинул залихватски, на сарай приоблокотился, поглядывает окном косым, прищуренным на луг да позевывает дверью распахнутой на двор. А за порог выдь – коробочки желтые одна к одной, бока деревянные солнышку подставили, и много их так, что, казалось маленькой Глаше, век идти – не дойдешь до забора.

Приехали они тогда к весенней качке, тихо было на пасеке, пчелы, дымом окуренные, спали, а дед ей целую миску меда свежего принес, хлеба ломоть протянул. Глаша нюхает мед, смотрит, как переливается он на солнце жидким янтарем, и есть боится: помнит у мамы серьги янтарные, знает, что отец говорил, будто янтарь сперва тоже жидким был, а потом затвердел за много лет. А ну как янтарь из меда вот такого делают? Съест она его – а он в животе камнем сделается? Долго смеялся дед Яша ее испугу, потом рукой мед зачерпнул да в ладони катать принялся, подставляет солнышку, растягивает пальцами липкие капли. Посмотрела Глаша и тоже руку в мед запустила, а он горячий такой, едва не обжигает, течет по руке, и за ним ароматная теплая дорожка протягива-ется…

Так и не рискнула тогда Глаша мед свежий попробовать, но вспоминала долго еще. Вот и теперь вспомнила. А пасека сгорела тем же летом. Кто говорит, молнией ударило, кто на мужиков огневских кивает, мол, подожгли из зависти. Дед Яша без любимого дела захворал да помер к весне, с тех пор в Ведьминой роще пасеки не было, и мед возили из той же Огневки. Нет пасеки, уж и забыла Глаша, где стояла она, а мед, смотри-ка, светом стал, да так и течет по рукам, и кажется, будто даже запах сладкий, дурманный по кухне разливается.

– Полно, Глашута! Ты силушку побереги, моя родненькая.

Вздрогнула Глаша, когда тетка Варвара за плечи ее взяла и потянула. А та не отпускает да все причитает:

– Остановись, Глашенька, довольно дармоеду моему, ты посмотри, он и здоров уж совсем. Да разве ж можно тебе сейчас так, милая, не дай Хожий, опять недуг воротится. Оставь, Глашута, ей-богу, остановись!

Улыбнулась Глаша, стряхнула с пальцев горячий мед и глаза открыла. Так радостно, светло на сердце. А Сашка с теткой Варварой смотрят на нее в четыре глаза – огромных, точно у филинов, – рты отвисли, волосы светлые ко лбам пот прилепил, по вискам так и струится. Первой тетка Варвара опомнилась, Глашу на лавку усадила, чаю ароматного налила да меду густого чашку поставила.

– На, сладенького покушай, Глашута, оно и полегче будет. Мед – он и от болезней полезен. А меня, дурную, прости, я ж как увидела его побитого, так совсем голову потеряла. Поумней была б, так смекнула, что ты третьего дня сама чуть на тот свет не отправилась, сил-то нет еще на дуралея моего тратить.

А Глаше до дрожи меду захотелось, зачерпнула его ложкой, в рот положила, зажмурилась. И снова пасека старая перед глазами, и будто сидит она рядом с дедом Яшей, ложечку медовую посасывает, и от меда того по всему телу тепло да радость растекаются. Растаял мед на языке – кончилось видение. Тряхнула Глаша головой, к брату повернулась, а тот чай похлюпывает и на нее искоса поглядывает. Двумя руками чашку держит, крепко, уверенно, будто и не болталась правая, точно привязанная. И футболка больше от крови не мокнет. Знать, помогло медовое колдовство. Да только кто ж Сашку-то – веселого да доброго – так отколотил, что он едва до дома доплелся?

– Ребята. – Сашка чашку на стол опустил, глаза потупил. И рассказывать неохота, и знает, что отмолчаться две бабы не дадут.

– Тьфу, ироды окаянные! – выругалась тетка Варвара и хлестнула по столу полотенцем, так, что и Сашка и Глаша подпрыгнули на лавке. – Это за что ж они тебя?

– За нее. – Сашка хмуро кивнул в сторону сестры.

У Глаши слезы из глаз так и брызнули. Она его лечила, сил не жалела, а он снова во всех бедах ее винит!

– Да подожди, не реви ты, – буркнул Сашка, подвигая сестре свой мед. – Знаю, что ты тут ни при чем, да поди растолкуй кому. Оксанка наболтала, будто ты меня к ней посылала с советом, как ребенка-то выходить, мол, в тесто завернуть да в печь положить, чтобы дозрел. – Он вздохнул и глотнул чаю. – А как помер он от ожогов, так и стала кричать на всю деревню, что мы с тобой его сгубили.

Глаша аж ложку выронила, сидит, ни вздохнуть, ни слова молвить не может. Вспомнился ей сон давешний, где ребеночка она из печи спасти пыталась, да Оксанка не дала. Неужто вещий?

– Ох, поди ж ты! – Варвара всплеснула руками. – Так она его упекла, что ли, до смерти?

– Ну. – Сашка понуро кивнул. – А мы с Глашей виноватые.

«Упекла до смерти…»

Слышала Глаша как-то от бабки Агафьи, что детей недоношенных в старину заворачивали в тесто, только нос торчал, да в печь клали, чтоб дозрел, допекся. Но было то лет триста назад, если не больше. Кто ж Оксанку-то надоумил? Или правда умом она тронулась, раз родное дитя насмерть зажарила?

– Глашута, что с тобой?

Тетка Варвара за руку ее трогает, в глаза заглянуть пытается, да только не видит ее Глаша. Перед глазами печка пылает и ребеночек кричит, задыхается.

– Глаша! – встряхнула ее тетка за плечи, воды в лицо плеснула, насилу из видения выдернула. – Полно, Глаша, над чужим дитятей так горевать, не виновата ты ни в чем, и нечего сердце бередить. Силы побереги, надобно теперь будет быстро на ноги-то вставать. Ну да это Хожий, как воротится, сам решит. А ты поди полежи, может, и подремать сумеешь.

Как во сне шла Глаша вслед за теткой, в кровать ложилась… Укрылась одеялом с головой да сама не поняла, то ли задумалась, то ли заснула.

Глава 17

Глава 17

Опомнилась Глаша, когда за окном уж смеркаться стало. Слышит, дядька Трофим с кем-то у калитки беседует, и будто мужской голос отвечает ему.

«Глеб!»

Вскочила Глаша с постели, подбежала к окну и хотела было милого окликнуть, только поняла: недобро дядька Трофим говорит, сердито. Знать, не Глеб, с ним дядька ласков да приветлив. Стала прислушиваться-приглядываться, но ни слова разобрать не может, только голоса грозные, а сумерки сгущаются, двор застилают – ни дать ни взять чернил кто-то в воздух подмешивает. Жутко Глаше сделалось, сама не поймет отчего. Только сердечко ноет, рвется птичкой, словно беду чует. Сжала Глаша в руке листик смородинный, изо всех сил слова услышать пытается, а про себя все шепчет про горлицу и соколиху. Да только ни услышать, ни сердце унять не может, аж дышать тяжко стало. Подняла голову к небу, звезды выглядывает. Нет звезд, только ветер по небу тени косматые гонит да воет у реки.

Вдруг под окном зашуршало, зашипело и на подоконник бросилось. Вскрикнула Глаша, от окна отпрянула, схватила стул. Скользнула тень по подоконнику, в ноги к ней бросилась и котом обернулась.

– Фима!

Подскочила Глаша к коту, на руки подхватила, прижала к груди, лицо в шерсти густой спрятала и заплакала. А кот и сам едва дух переводит, шерсть встопорщилась, листьями да репьем забилась, дрожит весь. Отняла его Глаша от груди, гладит, шерсть распутывает:

– Фимочка, миленький, расскажи, что творится! Страшно, мочи нет!

Кот из рук ее выпутался, на окно прыгнул, припал к подоконнику, ухо наружу высунул и замер. Полежал так миг-другой, снова к ней спрыгнул.

– Уходить тебе надо, Глаша. Оксанка из ума совсем выжила, подговорила девок да парней, пришли с огнем и керосином к дядькиному крыльцу да тебя выдать требуют, грозятся дом подпалить.

Глаша так и ахнула, на кровать повалилась, руками себя обхватила да дрожит вся, слова вымолвить не может. Подбежал Фимка, на колени к ней прыгнул, крутится, когтями ноги цепляет, по щекам хвостом бьет: