Несмотря на то что Хагалаз велела мне видеть в отражении не только себя, но и ту вещь, в которой заключена тайна, я послушалась – Маттиола говорила хоть и мягко, но так уверенно, что эта уверенность невольно передавалась и мне. Похоже, она точно знала, что и как надо делать.
Переборов брезгливость, я взяла в правую руку склянку с туманом, стараясь не слишком сжимать на ней пальцы, а в левую – свёрнутую картину. Затем я вперила взгляд в разбитое зеркало. В дюжине расколотых кусочков, ставших ещё мельче от второго удара, отражалось сразу множество моих лиц. Мне вдруг показалось, что в каждом из этих отражений я выгляжу по-разному: где-то печальной, всё ещё с покрасневшими глазами и таким же раскрасневшимся носом; где-то охваченной яростью, что копилась во мне годами; а где-то почти счастливой, будто с трудом сдерживающей улыбку. И все эти лица были одинаково настоящими.
– Повторяй за мной, – велела Маттиола и, отклонившись назад, вдруг запела, но совсем не то, что пела Хагалаз, и совсем не так: –
Хагалаз говорила, что у каждой вёльвы свой собственный сейд. Цель одна, но песни разные, и все они передаются по наследству от матери к дочери, от сестры к сестре. Быть может, сейд Хагалаз не подошёл мне, потому что был слишком диким для меня – принцессы, воспитанной в порядке и чистоте. Зато мне вполне подошёл сейд Матти.
–
Дыхание потяжелело и замедлилось уже на втором слове. Я будто погрузилась в неглубокий сон, только глаза оставались открытыми, заворожённо наблюдая, как раздваиваются отражения в зеркале. Теперь их было не двенадцать, а сто, и все они говорили, смеялись, кричали и плакали одновременно. То были не только мои лица – то были лица людей, которых я не знала и которых мне было уже не суждено узнать. Запахло снегом, запахло песком, запахло вином и запахло железом. Всё смешалось, спуталось, а затем вдруг потухло, обернувшись вязким чернильным мраком.