И снова две пары синих глаз смотрели на меня, но я молчала, проглотив распухший язык. Да и вопрос ещё не был задан. Он ведь просто предложил спросить у мамы…
— Мама, ты любишь Гришу?
Вот Люба и спросила, но я все равно не ответила. Или не отвечала слишком долго. Долго для Гриши, продолжающего сидеть у моих ног.
— Ну, любишь? — Да, он выдержал паузу очень по-дьявольски, с улыбочкой, и добавил: — Гришу?
Будто я не поняла, о ком идёт речь. Хотя как такое поймёшь? О чем он?
И Люба повторила их общий вопрос по-детски медленно, почти по слогам — как и надо для неразумной мамаши:
— Мама, ты любишь Гришу?
Они прижали меня к стене в прямом смысле. Я чувствовала спиной зеркальные створки стенного шкафа. К счастью, на спине нет глаз, и я не увижу то, что видят эти двое: моего лица.
Если Гриша сейчас не шутит, то это в сто крат обиднее — услышать признание в любви вот так, в прихожей, при ребёнке: будто он спрашивал, довольна ли я январской погодой? Нет, не довольна. Зимой должен идти снег. Настоящий. Пушистый. И подобные вопросы задают при свечах или хотя бы под пледом, но там он спрашивал лишь одно: хорошо ли мне?
Ночью мне было хорошо, а сейчас стало плохо — с неворочающимся во рту языком.