— Да, ваше высокопревосходительство, он у меня старательный, прилежный, — расстилался перед ним Такач и, посмотрев на сына, сказал: — Ну, иди домой, сыночек, маменька ждет. — И обняв его, поцеловал. — Пока, Пиштука.
Пишта покраснел до корней волос, поклонился всем по отдельности, но сначала отцу, и пустился в долгий путь: по новому крылу здания, темному переходу, по лабиринту коридоров и лестниц. «Пиштука», — недоумевал он. — Чего это он меня так назвал? Дома никогда так не зовет». Потом подумал: и стол его у стены, позади всех, в самом углу, маленький такой, но все равно папа самый главный, он выше их всех, на целую голову выше начальника.
Мысли путались у него в голове. Лицо и уши пылали. В потной ладони он сжимал ключ. Он был и счастлив, и смущен, возбужден и испуган. Шел, шел по гулкому переходу — этому мосту вздохов, открывая и закрывая двери, и заблудился. Только через четверть часа вышел он на широкую парадную лестницу, увидел залитый ярким летним солнцем подъезд и швейцара в фуражке с золотым галуном.
— Ты что это плачешь, мальчик? — остановил его швейцар. — Кто тебя обидел?
— Никто, — всхлипнул Пишта и выбежал на улицу.
На углу он утер мокрое от слез лицо и побежал. Так, сжимая ключ, бежал и бежал он до самого дома.
ЛИДИКЕ
Видишь, Лидике, вот и ты мне вспомнилась. Уже лет тридцать, наверное, я о тебе не думал. А теперь, когда просыпаюсь по ночам и не могу заснуть даже с самым сильным снотворным, много чего вспоминаю. Вспомнил и тебя.
Лидике была черноволосой, оливково-смуглой и веснушчатой. Я любил ее. Может быть, за веснушки, что так забавно цвели у нее вокруг носа. Любовь семилетнего мальчика — загадка. Впрочем, как и любовь семидесятилетнего старца или, к примеру, двадцатилетнего молодого человека. Ну, а любовь сорокалетнего мужчины? Разве не загадка?
Летом, в сонные, неподвижные послеполуденные часы, когда все в доме дремало и скучало, я выбегал в наш двор, в сад, под сосны, в махровые петунии, ложился ничком на землю — по мне ползают букашки, муравьи щекочут запястья, но что мне до них: я закрываю глаза и предаюсь мечтам о ней. Вот мы бредем по заснеженным просторам. В кармане зимнего пальто — этом теплом, темном, таинственном закутке — пожимаем друг другу руки. И я склоняюсь к ней. Любуюсь ее оливковой, веснушчатой кожей. Потом ищу губами ее губы, потрескавшиеся и запекшиеся на морозе, и впиваюсь в эти сладко волнующие меня губки.
Зимою, снежными вечерами меня посещали совсем другие мечты. Наскоро приготовив уроки, быстро поужинав и сказавшись усталым, я раньше обычного ложился в постель и там продолжал сочинять этот никогда не надоедавший, вечно новый, нескончаемый роман. Теперь Лидике виделась мне залитою горячим июльским солнцем, на ней легкое платьице, я глажу ее теплые руки, подсаживаю на дощечку качелей, сам сажусь рядом, и, крепко обнявшись и держась за канаты качелей, мы взлетаем ввысь, в клубящуюся синеву неба, ногами доставая почти до самых звезд.