— Ну а если бы и был тот обман, — тихо сказал Деев, словно сообщал на ухо доверительно, — это ж мой обман, мне и отвечать. Ты — никого не обманываешь. А вот ошибиться можешь.
Уже и не говорила ничего, только головой трясла мелко: нет, нет!
Как хотелось Дееву схватить женщину за рыхлые плечи и встряхнуть изо всех сил, чтобы голова эта трясучая о дверь хрястнула и перестала отнекиваться! Но нельзя было сейчас поддаваться гневу, а только уговаривать ласково, как испуганного ребенка, — и он крепился изо всех сил.
Плохо крепился.
— Ты зачем детьми занимаешься? — хотел еще добавить «курица», едва сдержался. — Разве можно с таким заячьим сердцем — к детям? С ними же характер нужен — тверже, чем на войне. А ты даже ошибиться боишься.
— Это вам, пролетариям, ошибаться дозволено, — ответила неожиданно жестко. — А мне — нет. Происхождение не позволяет.
Миг сомнения прошел — она все решила: лишних не возьмет.
И он решил: без ее согласия не уйдет.
Впечатал руки в дверь — аккурат с двух сторон от испуганного женского лица — и приблизил к нему свое.
— Родная моя, я привез тебе детей, — прошептал в дрогнувшие губы — отчетливо, по слогам. — Не козлят, не ягнят, не змеят — детей. — А под носом у нее мелкие усики, уже седые. — Это те самые дети, которых ты ждала. — В подглазьях лиловые жилки. — Они голодны и продрогли. Согрей их и накорми. — Белки за толстыми стеклами пенсне кажутся желтыми. — Прими их, пожалуйста, они теперь твои.
Слова закончились. Да и не было уже таких слов, какие могли бы рассказать, что у него внутри. Все слова уже были шелуха и прах. Не зная, что еще сделать, как ему все же убедить и победить эту женщину, Деев сжал ее голову, будто намереваясь расплющить в ладонях, и поцеловал в дергающиеся губы. На вкус они были — опавшая листва, сухая и вялая. А целовал он их так, словно была перед ним самая близкая и дорогая женщина, — нет, одновременно все женщины, которых когда-то любил и желал: и Белая, и Фатима, и бесстыжая кормилица из Тюрлемы, и добрая проститутка с Мокрой улицы в Казани, и жены мастеров из паровозного депо, за которыми подглядывал во время купания.
Наконец отнял губы. Отступил.
Вот оно как вышло.
Какой же я дурак.
Сделал еще шаг назад, и еще. Надо было что-то сказать обиженной им женщине — но просто сел на нары и спрятал лицо в ладонях. Надо было стыдиться мерзкого поступка — но стыда не было. Была только усталость — огромная, как воздух, — не этого длинного дня, а всех полутора месяцев пути. Придавленный этой усталостью, Деев сидел на лавке и не умел пошевелиться.