Светлый фон

— А как ты им споешь-то, а, Фатима? Споешь: спи-и-и-и, мой сы-ы-ын… спи и просыпайся мужчи-и-и-и-и-иной…

Мысли закончились, и воздух в груди закончился, но умолкать было нельзя — надо было говорить, отвлекать, чтобы не дать ей опять унырнуть в тоску. Или петь. И Буг пел.

— Уже оседлан ко-о-о-о-онь… и натянута тетива-а-а-а-а…

Слуха у него не было, и часто попадал мимо нот, да и текст помнил не весь, да и татарский знал плоховато, но тянул и тянул строчки, взбираясь по уклону вверх.

— Времена зову-у-у-у-ут… и народы жду-у-у-у-ут…

В груди сипело, будто ее прострелили и из отверстия со свистом выходит воздух — одновременно с пением.

— Все наполнено тобо-о-о-о-ой… как наполнено во-до-о-о-о-ой… морское дно-о-о-о-о…

Ему подпевало немощное эхо — блеяло слабо и не в такт.

— Я рыба, ползущая по песку-у-у-у… Птица в волна-а-а-а-ах…

Буг пропел все, что помнил из песни, и пошел по второму кругу.

— Спи-и-и-и-и эту последнюю нашу но-о-о-о-очь… а я буду жда-а-а-ать… за всех матерей ми-и-и-и-ира…

Седой старик, задыхаясь от одышки, ковылял по горной дороге и пел. Понимал, что нет ничего нелепей этой картины и противней его срывающегося голоса. Но Фатима слушала, и только это было важно. Фатима слушала, он знал наверняка — потому что с каждой строчкой, с каждым шагом закаменевшая фигура женщины оживала: движения становились привычно плавными, а поступь — мягче и тише.

— Так и есть, Фатима. — Буг с удивлением обнаружил, что она шагает медленно, едва бредет, а он все равно не успевает, отстает. — Ты в этом эшелоне… за всех матерей мира… Потому и тяжело.

Сердце было уже не сердце, а чугунный кулак, молотящий изнутри, и Буг понял, что сейчас упадет. Упав — не сумеет подняться.

— А теперь — остановись, — приказал он женщине впереди.

И она остановилась.

Стояла, маленькая, опустив плечи и голову.

Буг смотрел на нее — хватая воздух ртом и уперев ладони в ребра, чтобы удержать рвущееся наружу сердце, — смотрел и не знал, что дальше.

Подошел и взял ее на руки — лишь бы опять не убежала в горы.

Говорить уже не мог, и петь не мог, и дышал, как раненое животное, с ревом и свистом. А стоять и держать на руках эту женщину — мог. И стоял — минуту, или десять, или сто, — пока горло перестало жечь и губы вновь научились произносить слова.