Светлый фон
настоящего согласия во всем?

– Мне же приходится садиться, – сказала она наконец. – Так почему тебе не делать то же самое? Я не могу не видеть твоих брызг, и всякий раз, когда я вижу, приходит мысль: как это несправедливо – быть женщиной. Ты даже не чувствуешь, как это несправедливо, ты понятия не имеешь, никакого понятия.

Мне же тебе

Она заплакала в три ручья. Единственным способом это прекратить было сделаться – прямо там, в ту минуту – человеком, столь же остро, как она, переживающим несправедливость, заложенную в моей способности мочиться стоя. Я внес в свою личность эту поправку – как и сотню других, подобных ей, в наши первые месяцы – и всякий раз, когда ей могло быть слышно, мочился сидя. (Когда слышно не было, впрочем, я мочился в ее раковину. Часть меня, которая так поступала, в итоге погубила нас и спасла меня.)

нас

В спальне она была более терпима к различиям. Это был, разумеется, несчастливый день, когда она поставила точки над i и объяснила мне, что у нас не может быть близости в те периоды, когда только один из нас способен получить удовлетворение. После очень долгого и трудного обсуждения, прерываемого молчаниями, она поддалась на мои уговоры и согласилась попробовать, и, кончив внутри нее и услышав ее рыдания, я испытал чувство вины. Я спросил, получила ли она хоть какое-то удовольствие, и она прорыдала, что разочарование перевесило удовольствие. Весь разговор о несправедливости повторился у нас по новой, но на сей раз я имел возможность заметить, что она сама признаёт свою ненормальность в этом отношении и, значит, мы не имеем сейчас дела со структурным гендерным дисбалансом. В итоге она из любви ко мне и, возможно, из страха, что я найду себе более нормальную девушку, согласилась на некоторые уступки. Ритуал был странноватый, но отличался творческой выдумкой и какое-то время меня удовлетворял. Вначале я должен был принять душ, потом мы вели разговор с Леонардом, который давал свою забавную бычью трактовку новостям дня, потом мы раздевались, и она играла – по-другому не скажешь – с моим членом. Иногда он был кинокамерой, медленно панорамирующей над ее телом, а затем щелкающей стоп-кадры его излюбленных частей. Иногда она кутала его в свои прохладные шелковистые волосы и “доила”. Иногда тыкалась в него носом, пока он не окатывал ей лицо, точно головка душа. Иногда брала в рот и не сводила с него взгляда, не смотрела мне в глаза, пока не глотала. Нежность, которую она к нему питала, была сродни нежности, которую она испытывала к Леонарду. Она говорила мне, что он хорошенький, как сказала в свое время про меня. Она утверждала, что у моей спермы запах чище, чем у любой другой, которую она имела несчастье обонять. Но самым странным мне представляется сейчас то, что она всегда отделяла мой член от меня самого. Она не хотела, чтобы я целовал ее, пока она прикасается к нему; даже предпочитала, чтобы я не трогал ее руками, пока она с ним не закончит. И постоянно, как я обнаружил, вела счет. Когда наступало полнолуние, восстанавливая в ней нормальность, и она один за другим начинала испытывать оргазмы, она сообщала мне, который из них уравнивал нас с ней на текущий месяц. И в тот момент все у нас становилось в порядке. Мы опять были одним целым.