— О том, чтобы заняться своим делом, — холодно ответил Трефузис.
— Он им и занялся.
— Эйдриан, мы уже далеко отъехали от Англии. Предлагаю тебе держать твое извращенное чувство юмора в рамках приличий.
— Прости, — Эйдриан залепил себе рот ладонью.
— Я готов признать, — продолжал Трефузис, — что человек, наткнувшийся на такое tableau,[133] может впасть в искушение присовокупить к нему нездоровые истолкования, но только в том случае, если собственный его мозг состоит из вещества настолько вульгарного и гадостного по природе своей, что человек этот и сам ощущает себя повинным в неприличиях, достойных бесстыднейшего из эротических еретиков страны. Штефана же происходившее привело в полное недоумение. Я, однако, сумел, пока мы дожидались полицейского фургона, перекинуться с ним парой слов по-венгерски. Я… э-э… устроил сцену, и ему удалось схватить кейс и, как выразились газеты, «совершить удачный побег».
— Какого рода сцену?
— Сцену как сцену. Просто сцену, знаешь ли, в общем смысле этого слова.
— Да ладно, Дональд. Что за сцену ты учинил?
— Ну хорошо. Если тебе необходимо знать, я испустил вопль животной похотливости и попытался содрать штаны с удерживавшего меня полицейского.
— Нет, я не сомневаюсь, что ты, Эйдриан, смог бы измыслить десяток эскапад более уместных, однако мне под давлением момента ничего другого в голову не пришло. Я вцепился в брюки несчастного, а когда его напарник бросился к нам, чтобы выручить друга из столь рискованного положения, Штефан на время оказался вольноотпущенным. Он вернулся в «Баранью лопатку» и оставил там вещь, ради доставки которой специально приехал в Кембридж и которая находится ныне при мне. А после Боб организовал его безопасное возвращение в Гастингс.
— Да, я все собирался тебя спросить, Боб-то как ко всему этому причастен?
— Боб мой друг.
— По Блетчли?
— В свое время Боб в каких только затеях не участвовал. Японцы даже отрезали ему язык.
— Ну да, только он не любит об этом рассказывать.
— А, ха и еще одно долбаное ха. Но ты