Утренний зной разогнал всех с длинной дорожки, и он в одиночестве созерцал мерцание деревьев на солнце. И, словно под стать его волнению, из памяти возникло
Он не просил о ней, но был благодарен за эту непрошеную музыку – она была совершенным произведением искусства и совокупностью, неподвластной разуму. Музыка была кислородом, который поддерживал в нем жизнь. Он не стал ни великим исполнителем, ни великим композитором – и то и другое отвлекло бы от главной цели его жизни. Но сколько себя помнил, он никогда не падал духом и жил больше ради других душ, чем ради своей собственной. Пока он бежал, музыка собрала все, что он знает и знал в своей жизни, и все это, казалось, завертелось вихрем алого и серебряного света.
Потом это красное и серебряное, похожее на огнегривого льва, то ли взметнувшаяся солнечная корона, то ли город, пылающий, но невредимый, превратилось в золото, и золото это каким-то образом было Францией со всей ее историей, это была Франция, восходящая как солнце. И как после страшных лесных пожаров наступают годы юной и бестревожной зелени, так золотой воздух и свет, плывущий над пламенем, были обещанием грядущего безмолвия и покоя.
Бежать становилось все труднее и труднее. Как ни пытался он удержать темп, но замедлиться пришлось, а с замедлением пришла иная музыка, та самая, которую он ждал, –
Он бежал, краснота и чернота наползали с периферии его зрения, пока не обволокли его всего, и тогда Жюль ослеп. Он утратил ощущение собственного тела. Все чувства почти покинули его, когда он услышал звук собственного падения, скрежет белых камешков на дорожке и на миг ощутил, как они вонзились ему в левую щеку. Он лежал, зная, что у него, как ему было сказано, осталось еще по крайней мере тридцать секунд, тридцать секунд на то, чтобы все нити сплелись, все чувства воскресли, все воспоминания собрались – не в деталях, а в единой, чудесной полноте, в песне, слишком великой, чтобы ее услышали живущие.