Светлый фон

Босков разнял сложенные на животе руки. Уперся ими в подлокотники и, приподнявшись, развернул кресло так, чтобы снова иметь Ланквица в поле зрения.

— Дело вот в чем, — заговорил он, обратно плюхаясь в кресло, — вы слишком часто и слишком настойчиво внушали мне, что отдел химии при своей сугубо медицинской специализации способен лишь с неправомерной затратой сил и всего прочего синтезировать тот либо иной препарат для группы Киппенберга, да-да, слишком часто, чтобы сегодня, принимая такое рискованное решение, я мог положиться на этих сверхузкоспециализированных органиков. — Боскову явно наскучило представление, и он начал резать правду-матку. — А уж коли мы и в самом деле ввяжемся в разработку этой технологии, нам придется быть последовательными до конца и возложить руководство на Шнайдера. Вот тогда и поглядим, на что способен товарищ Хадриан. — Босков промокнул лысину носовым платком. — Порой, — продолжал он, — мне от души жаль товарища Хадриана. У бедняги слишком мягкое сердце, да-да, так бывает. На партийных собраниях мы часто кричим, что он может и должен, и мне кажется, он порой ночами ворочается в постели и горько плачет, потому что всей душой рад бы «мочь», да только не смеет. Вот такие дела, н-да. А кстати сказать, — и я невольно подивился тому, с каким психологическим искусством Босков положил конец словопрениям, — а кстати сказать, тут небезынтересно и мнение зарубежных специалистов. Общеизвестно, например, что под руководством некоего профессора Ланквица, словно покоренные волшебной силой, объединяются самые строптивые радикалы.

Ланквиц тотчас слегка расслабился, чуть пообмяк, стал менее неприступным, покинул свой трон за столом, занял место за журнальным столиком, и Боскову пришлось снова разворачивать кресло, чтобы продолжать свои речи, глядя в глаза Ланквицу.

— Отдел химии, — начал он, задыхаясь от проделанных физических усилий, — мог бы очень и очень посодействовать нам, если бы только они посмели мочь. Это я и хочу сейчас услышать, коротко и вразумительно: с чего вдруг они должны мочь, когда много лет они самым категорическим образом даже права такого не имели! Мне очень неприятно, что приходится говорить в резком тоне. Итак, прошу вас, выкладывайте! Либо вообще на меня не рассчитывайте. — И он посмотрел прямо в глаза Ланквицу, а потом так же прямо — мне.

 

Ланквиц кивнул и благосклонным мановением руки предоставил мне слово. Я же глядел куда-то мимо Боскова. Последовала продолжительная пауза.

Совсем недавно я не мог на себя нарадоваться и на свой успех и был бесконечно горд достигнутым соглашением, но после слов Боскова и под его взглядом я утратил способность радоваться или гордиться. Потому что при желании на все происшедшее можно было взглянуть совершенно другими глазами. Босков мне доверял, но, присмотрись он чуть пристальнее, он, пожалуй, сказал бы: Киппенберг хитростью добился успеха, он просто заключил с шефом очередную сделку. Но и это было бы далеко не все, в действительности дело обстояло еще хуже: я два года подряд водил Боскова за нос, я до последнего дня скрывал от него различные тайные мотивы и взаимосвязи, короче говоря, скрывал от него правду. Я сам это прекрасно сознавал и, может быть, именно потому даже теперь, спустя много лет, так отчетливо помню этот час, способен вызвать в памяти любое слово, мной произнесенное, любую мысль. Мне было совсем не сладко в моей шкуре, я с радостью открыл бы сейчас Боскову правду, всю правду, как она есть.