Ланквиц отпивает глоток коньяка, встает и пересаживается за стол.
Кортнер продолжает:
— С вашего разрешения я продиктую сейчас эту бумагу. Вы ее подпишите, а я сегодня же доставлю в министерство! Только… — теперь у Кортнера вид озабоченный, — не поймите меня неправильно, господин профессор. Вы знаете, как высоко я ценю фрейлейн Зелигер, но у каждого человека есть свои слабости. А все это дело требует секретности…
Кортнер обрывает себя, потому что видит на лице у своего шефа выражение, которое никак не может истолковать. Но Ланквиц уже произносит чуть хрипловато:
— Понимаю. Кого вы предлагаете?
— У меня есть сотрудница, — говорит Кортнер. — Я могу поручиться за ее сдержанность. А закрытых материалов она не увидит. Вы согласны?
Ланквиц согласен.
— Ввиду моего решения, — говорит он, — передать в министерство с целью использования в промышленности работу Харры, являющуюся на сегодняшний день темой наших исследований, необходимо продумать организационные вопросы. Вы знаете, что мой… что доктор Киппенберг обладает в рамках рабочей группы широкими полномочиями…
Кортнер с приветливой улыбочкой произносит:
— Я не думаю, господин профессор, чтобы ваш зять возражал против этого решения! Если позволите, господин профессор, я сам с ним переговорю.
Снова Кортнер теряет уверенность, он опять видит на лице шефа странное выражение, но, наверное, это ему только кажется, потому что Ланквиц спрашивает:
— А доктор Босков?
Кортнер молчит. Пальцы его руки выбивают на курительном столике такую дробь, будто играют на воображаемом рояле какой-то пассаж шестнадцатыми. При имени Боскова сдают нервы и где-то внутри просыпается неприятное чувство, Но либриум не дает перерасти этому чувству в страх, лекарство надежно защищает от всех неприятных эмоций. В этом-то равнодушии и заключается преимущество Кортнера. Его рука снова спокойно лежит на столе.
— Коллега Босков, — произносит он, пожимая плечами, — в научных вопросах опирается на вашего зятя. Сам он спасует перед вашими научными доводами. Я думаю, ваш зять и коллега Босков договорятся между собой. — Кортнер поднимается. — Если позволите, я сейчас пойду за стенографисткой.
Ланквиц согласно кивает. Он остается один, в нем борется страх и чувство облегчения. От намека на увлечение фрейлейн Зелигер сплетнями он снова почувствовал укол, вспомнил о позоре, о Шарлотте и Киппенберге. Ланквица раздирают самые противоречивые чувства. Не до конца преодоленная боязнь последствий, если те, в новом здании, потерпят неудачу. Остатки ночных страхов. Облегчение от возможности с помощью Кортнера справиться со всей этой историей, избавившись от того неприятного и тягостного, что два года отравляло ему жизнь. И сплетня, в которую он поверил, восприняв ее как позор. И реальный страх перед невоспитанным зятем и особенно перед Босковом, которые поднимут бог знает какой шум, если Кортнер их не утихомирит. Сюда примешивается и отвращение: ведь Кортнер осмеливается выступить против Киппенберга только потому, что пронюхал о том позоре, о котором никогда не должна узнать Шарлотта. И хотя Киппенберг получит по заслугам, раз Кортнеру есть чем его зацепить, когда начинают копаться в грязи, поднимается вонь, которой Ланквиц должен был дышать двенадцать лет, пока его не избавили от всей этой мерзости и унижения.