Светлый фон

— Ты ведь хорошо знаешь, к чему я стремлюсь, — отвечает Ева, — благосостояние не должно становиться фетишем!

— Наверное, в конечном итоге все может превратиться в фетиш, — говорит Киппенберг, — этого бы не было, если бы мир не был разделен! И нелегко определить, когда мы по собственной воле пляшем вокруг золотого тельца, а когда те, за границей, не оставляют нам другой возможности, обожествляя материальные блага… — Киппенберг вдруг так резко обрывает себя, что Папст спрашивает:

— Что с вами? Вам нехорошо?

— Нет, я просто кое-что вспомнил, — небрежно бросает Киппенберг.

Ева смотрит на него изучающе: она, наверное, пытается разгадать его мысли. Папст, словно бы ничего не произошло, продолжает.

— Вы правы, — обращается он к Еве, — человеческие поступки не всегда будут диктоваться материальными интересами. Мы только никогда не должны забывать, что материальное производство — это та почва, на которой все произрастает. Без царства необходимости, законам которого мы должны подчинять свою жизнь, не существует царства свободы. Свобода в нашем понимании — это некий процесс, цель которого — развитие всех человеческих возможностей, и человек тогда вкушает ее плоды, когда он сознательно в этом процессе участвует. — Выражение какой-то горестной озабоченности появляется на морщинистом лице Папста, когда он говорит: — Мы твердо знаем путь к этой свободе и должны позаботиться о том, чтобы не только в сознание людей не проникала та пустая болтовня, которая доносится к нам по всем каналам, но и о том — это моя дочка недавно наблюдала в Праге, — чтобы в элитарных кругах наше понимание не подменялось разного рода утопическими теориями, общечеловеческими и общедемократическими принципами. И то, что вы, — заключает он, обращаясь к Еве, — в девятнадцать лет лучше, чем многие люди моего возраста, понимаете сложную диалектику нашего времени, делает вам честь и очень к вам располагает! Конечно, вы многим обязаны тому идеалу, о котором столько говорили.

Киппенберг не выдерживает, ему кажется, что над ним чуть ли не издеваются, и он со звоном роняет свой прибор на тарелку. Даже если бы он мог нацепить маску лица без выражения и уйти в себя, он не станет этого делать, к черту самообладание, выдержку, это привычное кривляние! Он, правда, говорит спокойным тоном, но ему кажется, что говорит кто-то другой.

— Во-первых, — обращается он к Папсту, — тот сомнительный идеал, если вы этого действительно не поняли, — это я, то есть мое прежнее «я»…

— Да я и представить себе не мог! — испуганно восклицает Папст. — Поверьте, я вовсе не хотел своей болтовней вас…