Светлый фон

Яблочков скосил рожу, подымаясь и вытягиваясь. “Странный вопрос, неужели вам не все ясно?” – “Нет, признаюсь, нет”. – “Неужели вам не ясно, что мы готовим захват Святой Софии?” – “Я предполагал, но эта идея до того нелепа и архаична, что я не мог поверить, что это так”. – “Нелепа и архаична, – отрезал Яблочков, повернувшись и продолжая подыматься на башню, – берегитесь, Ильязд, считать мертвыми идеи, которые на деле бессмертны. Вы принадлежите к числу интеллигентских трясогузок, которые больше всего боятся старомодного. Но, знаете, истина довольно регулярно меняет свой знак”.

– Да я не об этом. Но на кой черт, простите, сдалась вам София? Чтобы обратить ее в церковь? Чтобы перегородить ее чудовищным иконостасом, размалеванным отечественными передвижниками, билибиными и прочей тухлятиной, разукрасить стены такой же прелестью всяческих Васнецовых, нагнать сюда жирных попов, обезобразить, загадить это благородное здание? Обратить Софию в церковь, вы смеетесь, Яблочков, я считал вас за человека со вкусом!

– Ах, вкус, эстетика, я вас не знал, Ильязд, за такого эстета. Какие могут быть разговоры об эстетике, когда дело идет о чем-то много более важном. Если бы понадобилось не только обезобразить, но и разрушить во имя чего-то высшего, я бы не поколебался высказаться за разрушение, да и вы, Ильязд, сами всегда проповедовали разрушение старины и презрение к памятникам искусства9.

– Я и продолжаю. Но избавьте нас, пожалуйста, от отечественной российской пошлости. Однако, скажите пожалуйста, какие великие дела должны совершить вы, захватив Софийский собор?

Они достигли верхней площадки, откуда через генуэзские окна отрывался величественный вид на Константинополь.

– Вот он – это дело, – вскричал Яблочков, – в час, когда София будет нашей, нашим станет Константинополь, Константинополь станет Царьградом. Осуществление исторических задач России, возрождение России, потрясенной революцией.

Слева направо, увенчивая холмы, расположились мечети, холмы на холмах, противопоставляя формы свои далеким горам, на которых еще не успел сойти снег. Сулеймание, купол Софии в охре и дымке, весь этот верхний ярус, пропитанный желтизной, первый, останавливающий взгляд, обрывающий дыхание, прерывающий речь. А ниже дома, а ниже паруса, сколько домов – столько парусов, перемешанные в мечтах, повествующие о тщете человеческих дел и призывающие к подвигам, ради их неудачи. А еще ближе кладбище с теми же кипарисами, теми же опрокинутыми памятниками. Не упитанное, не самодовольное, не процветающее, а заброшенное, как сама смерть, меланхоличное, как она, никому не нужное, кроме детей, играющих в бабки, и утомленных прохожих. Весеннее небо изумляет в Константинополе10. Сквозь его голубой просвечивает подмалевка нежнейших туманов, стародавних мечтаний, в нем носится неощутимая пыль повергнутых изваяний, и солнце, катясь, подымает ее облака, мраморные, над морем из мрамора, Мраморным.