Он хотел выйти, правда. Выйти из машины, протиснуться сквозь толпу, увидеть, как подкосятся колени у Минни и мамы, когда женщины заметят его. Хотел похвастаться своими длинными волосами, и крепкими мускулами, и дорогущими белыми джинсами. Хотел шагнуть к отцу и простить его.
И быть прощенным.
Вот она, тайна, о которой Индио не осмеливался рассказать никому, да и самому себе не решался признаться. Он сбежал от Старшего Ангела как можно дальше, он вел жизнь, которой Ангел никогда не понимал и с которой никогда не смог бы смириться. Это был открытый вызов, плевок в лицо. Но, как всякий настоящий блудный сын, больше всего на свете Индио боялся, что отец захлопнет перед ним дверь.
Прижавшись виском к краю открытого окна, он слушал, как взревели певцы на последних строках юбилейного гимна. И как залаяли соседские псы. Он хотел попрощаться. Но не мог. Стекло бесшумно поднялось. Белый автомобиль молчаливым призраком стоял в темноте.
* * *
* * *Все кончено, говорили они себе. Ну, кроме тортов.
Перед ним стояли две тарелки, и в каждой руке он держал по пластиковой вилке и с буйным ликованием погрузил их в белое и темное. На подбородке у него налипла шоколадная глазурь, и даже на щеке, но он не обращал внимания. Перла рвалась вытереть ему лицо, но он отмахивался, отодвигал плечом жену с ее салфетками и жестом показывал Ла Глориозе, чтобы подложила на каждую из тарелок еще по куску.
– Тебя больше не будут звать Флако, – усмехнулась Глориоза. – Будут дразнить Гордо[293].
– Ну и отлично. – Ткнул в опустевшие тарелки: –
Минни согнала многочисленных девчонок, чтоб помогли ей подать нагруженную тарелку каждому.
– И не смейте швыряться едой, засранцы, – предупредила она.
Огромный нож в руках Перлы стал совсем липким от глазури, так что пришлось бежать в кухню к Лупите и отмывать его.
Старший Ангел поднял глаза на Ла Глориозу и сказал:
– Я всегда любил тебя.
Она вспыхнула. Отвернулась. Благодарение Господу, что никто из мелюзги не понимает по-испански.
– Я тоже люблю тебя, – тихо проговорила она.