Светлый фон

Вот не знаю только, откуда Софья взяла свой способ колдовства? — вычитала ли она его где–нибудь; может, кто–то ее научил; или перед нами результат ее личного творчества? Во всяком случае бедняжка не ведала, что творила, и, вызвав духа ненависти (ведь это был именно он), не сумела его заклясть. Или не захотела! Или, скорей всего, не знала, кого вызвала, — хотела же она просто приворожить меня.

Почему же так вышло? Откуда взялся этот дух ненависти? Почему именно его вызвала Софья?

Ах, ведь в душе у обиженной женщины мало–помалу копится злоба, которую она, любя, может быть, и не хочет осознавать, с которой она непрестанно борется и тем самым еще укрепляет ее. Эта злоба сосет постоянно душу и не дает позабыть обидчика. Даже вот в этом письме, выразившем, казалось бы, только любовную невнятицу, все это отчетливо видно. Что она хочет написать? — «Что–нибудь такое, отчего бы… ты обо мне тосковал так же». Как?.. Или вот: она чувствует, что ее душа «освобождается от злобы и обид». Так ли? А кого ты тогда собралась накормить своим ведьминским варевом? Отчего я тогда потерял сознание?

Нет, читатель, лишь злоба и ненависть пестуют Софьины страсти, и, хоть сердце мое болезненно сжалось над этими смешными каракулями, все же я сразу подумал, что ею теперь уже движет лишь злоба. Ведь это известный закон: свято место пусто не бывает. Ненависть загоняется вглубь, а на ее месте является всячески лелеемая любовь — тем лелеемая, чем лютей ненависть. Думаете, я ошибаюсь? — нет, я говорю, основываясь не только на этой записке, но и на всем Софьином поведении, на снах, что она рассказала, на обмолвках, на взглядах — на всем, о чем сейчас не хочу говорить.

А ее колдовство? Когда она распалилась колдовством, все тайное стало явным и воплотилось: она увидела сон, который оказался реальностью; но она не поняла этой реальности, как не понимала и тех снов, которые мне рассказывала. А мне этот сон тут же истолковался приходом Бенедиктова с его диким — не могу даже сказать… предложением.

За колдовством, за любовью, за этим приходом стояло одно и то же — ненависть Софьи к моему фалу, который ей так хочется, но все никак не удается перемолоть в себе, усыпить, как ту рыбу… Плач и обида ребенка над недосягаемой игрушкой — такова была любовь Софьи.

***

Так убеждал я себя, но было бы, пожалуй, просто низостью вот так вот легко разделаться с Софьей, сведя ее страсть к страданиям по поводу моего фала. Думать так я еще мог, когда был возмущен ее волхвованием, но не теперь — когда, составляя эту историю, убеждаюсь все больше, что фактически в жизни моей Софья сыграла роль больной совести. В то время я, может быть, и не обращал особого внимания на ее призывы и причитания — мог не признавать ее появления за уколы совести, мог отмахиваться от ее преследований и укоров как от чего–то докучного, но — что ж фактически–то получается? — получается, что она выступала в моей жизни именно как объективированная совесть.