Я бросил трубку на рычаг. «Скотина! — сказал я себе, — какая скотина… и я–то дурак».
Лег на кровать, стараясь ни о чем не думать, но мысли сами лезли в голову. Они двигались сами собой, и я не знал, как остановить их мутный поток.
И в первую очередь я думал, конечно, о том, почему это все–таки я его, Бенедиктова, угроз совсем не боюсь? — не боюсь своей смерти. Потому, что считаю ее нереальной? Да, но ведь птички были реальны, и реально же умер расслабленный Лоренц. Впрочем, смерть и вообще нереальна — ее нет, хотя бы уже потому, что при смерти нет и меня… Никак не пойму, хорошо это или плохо? — то, что я не могу отличить явь от бреда (я имею в виду: с точки зрения смерти)? Пожалуй, неплохо — ведь я смерти своей совсем не замечу и не отличу ее даже от жизни. А может быть, плохо — ведь из размышлений о ней, из страха ее люди всегда извлекали себе до черта всяких преимуществ… Трагический взгляд на жизнь может быть весьма благороден, но мне он, увы, недоступен. Умру как собака, — без всяких возвышенных переживаний, без трагической мины, ничем не отметив такого важного события в жизни моей… Обидно!
Прошел час. Я лежал на спине с закрытыми глазами, пустив на самотек свои мысли, прислушиваясь к блуждающим болям: в желудке, в печени, в суставах. Наконец от всех этих мыслей и воспоминаний у меня разболелась голова. Все боли стянулись в одну только точку под черепом — в то место, над которым соединяются лобная и две теменные кости. Там, внутри, как бы что–то пробивалось на поверхность: стучало, рвалось, нажимало, и голова просто сама собой раскалывалась под этим напором. Я лежал и слабо стонал — не в силах шевельнуться, не в силах стерпеть эту раскалывающую черепную боль. Звонил телефон — я не мог поднять трубку. Я плавал в зеленоватой толще боли среди слоистых ее побегов и взлетающих лопающихся где–то вверху пузырьков. Звонил телефон, а я не отвечал.
Все врут физиологи — нет никаких болевых порогов. Боль беспредельна, как океан, и тверда, как скала, — об нее разбиваются, в ней растворяются все упования наши.
***
***Постепенно боль моя утихла и совсем прекратилась. Было два часа ночи, я решил выйти на улицу, чтобы немного продышаться, — оделся и вот уже иду по вымершему Садовому кольцу вниз, к Самотеке.
Прекрасно гуляется ночью! где вы, дневные ограничения? — нет вас. Редко встретится одинокий полуночник, да протарахтит какой–нибудь хлебовоз или таксист. Ночной народ как–то сродняется — это совсем не те горожане, которые днем мчатся неизвестно куда, закинув пустые глаза в пустоту, нет! Ночью ведь нет толпы, но каждый встречный на счету в обезлюдевшем городе. Ночь — покровительница патриархальных отношений. Разве, встретив человека в пустыне среди барханов, вы читатель, не приветствуете его? — разве не скажете: