Светлый фон

Я припомнил улыбку Смирнова. Да нет — стоит ли говорить? — он не был злым человеком. Он был сама доброта, простодушие, честность, но, пожалуй, именно поэтому, он был ужасен в своем творчестве. Он не видел спасения, и кричал об этом, и не мог пририсовать на своей чудовищной картине Святого Георгия: там избавителю не было места, красный плащ разрушил бы целостность всей этой выстраданной жизнью композиции, превратив высокое произведение в дешевый лубок. Этого не мог допустить художник.

Кровь его сердца понапрасну взывала к небесам, и он замкнулся, остался один на один со своей болью и своей недописанной картиной. Кто–то другой на его месте легко принял бы облако за божественный лик, и стал бы ему поклоняться, этому призрачному видению, и не глядел бы уж больше на небо, чтобы не потерять найденного, не усомниться в нем ненароком, — ибо печально жить нам без бога! — да, другой принял бы призрак за бога, стал бы ему поклоняться: долдонить молитвы, сидеть в позе лотоса, разводить огороды, тереть на терке морковь, заниматься тибетской зарядкой, ходить босиком, но Смирнов, хоть он и тоже смотрел на небо, не стал босяком.

И конечно, не мог он завершить свою картину — именно потому, что ничего не мог противопоставить вселенскому злу. Не мог, не находил, не имел права ничего противопоставить — не найдя!

А как же его доброта? — спросите вы (его природная доброта, — уточню я), — разве это не то, что можно злу противопоставить? Нет, читатель, — это бессильные хрупкие руки ребенка, вздетые к небу и к дышащим зловонным пламенем глоткам мучителей. Есть это на его картине, есть доброта, но это лишь то, что сгущает трагизм. Слабый человек был Смирнов, смирный человек — смиренный, а не гордый, как это могло показаться с первого беглого взгляда, — ломкий интеллигент, а не Прометей, и не ему было бороться со злом, хотя бы уже потому, что хотел бороться он кистью, а не копьем. Но у кисти ведь мягкий наконечник!

И потому потревоженное зло перло с его картин, сметая все заслоны, хоть был художник добр и кроток по своей природе и смирен был, а вовсе не горд, как это могло показаться. И стоял он один–одинешенек перед окном в чуждый страшный им созданный мир, и разбуженное чудовище смотрело на него своими узкими зрачками, и ужас охватил бедного Пигмалиона, и воздел он дрожащую руку свою, чтобы замазать проклятого змея в картине, и коснулся его головы… Но зарычал тут зверь, ощетинился, поднялся в рост и прянул из рамы на своего создателя. И пал злосчастный на лицо свое, и возопил диким воплем, и затрепетал, и разорвалось его сердце, и умер он от ужаса с кистью в руке.