“Понюхай! – говорила Либби, втягивая воздух. – Вот так пахнет океан!” И Гарриет наклонялась к воде и вдыхала острую горечь океана, которого она никогда не видела, тот самый соленый запах, о каком говорил Джим Хокинс в “Острове сокровищ”. Грохот прибоя, крики странных птиц и белые паруса “Испаньолы” – будто книжные белые страницы – полощутся на фоне безоблачного тропического неба.
Говорят, умереть, мол – причалить к счастливым берегам. На старых курортных фотографиях ее родные снова молодели, и Робин снова был с ними – яхты, белые платки, взмывают к солнцу чайки. Это был сон, в котором все спаслись.
Но то был сон о прошлом, не о грядущем. Настоящее – бурые листья магнолии, покрытые коркой лишайника вазоны, монотонное гудение пчел в жарком вечернем воздухе, безликое бормотание собравшихся на поминки гостей. Она пнула осколок кирпича – под ним грязь и склизкая трава. Гарриет изучала мерзкое пятно с таким интересом, будто во всем в мире, кроме него, не осталось ничего настоящего – да, впрочем, так оно и было.
Глава 7 Башня
Глава 7
Башня
Время дало трещину. Теперь Гарриет нечем было его измерять. Раньше Ида была планетой, чей ход отмечал часы, чье привычное, мерное движение (стирка по понедельникам, штопка по вторникам, сэндвичи летом и суп зимой) управляло каждой минутой жизни Гарриет. Одна неделя сменяла другую, каждый день – череда связных картинок. В четверг утром Ида вставала возле мойки, раскладывала гладильную доску и гладила белье громоздким утюгом, который плевался паром. В четверг после обеда – что зимой, что летом – она перетряхивала половики, выбивала их и вывешивала проветриться, и красный турецкий коврик, перекинутый через перила веранды, был флажком, который сигнализировал: “четверг”. Бескрайние летние четверги, промозглые октябрьские четверги, темные четверги из далекого школьного прошлого, когда болевшая ангиной Гарриет беспокойно дремала под кипой нагретых одеял – в эти дни свист выбивалки, шипение и бульканье утюга были не только живой музыкой настоящего, но еще и звеньями цепи, которая разматывалась через всю жизнь Гарриет и терялась где-то в глухой тьме младенчества. День заканчивался в пять, когда Ида на веранде снимала фартук, день начинался со скрипа парадной двери и шагов Иды в коридоре. Из дальних комнат доносилось мирное гудение пылесоса, поскрипывали убаюкивающе – вверх-вниз по лестнице – Идины тапки на резиновой подошве, потрескивал ее сухой ведьминский смешок. Текли дни. Дверь откроется, дверь закроется, то съежатся, то вытянутся тени. Гарриет мчится босиком к открытой двери, Ида взглядывает на нее – острое, восхитительное блаженство, безусловная любовь. Ида! Ее любимые кушанья (леденцы на палочке, ломоть кукурузной лепешки с патокой), ее “телепередачи”. Шутки и увещевания, ложки сахару с горкой, которые, будто снег, медленно оседали на дне стакана с холодным чаем. Странные старинные печальные песни, что разносились с кухни (“Свидеться бы с матушкой, свидеться бы мне…”) и ее перекличка с птицами за домом – посвист, трели, иить, иить, иить, хлопанье на ветру белых рубашек, нежный перезвон столового серебра в тазу с водой, многообразие и шум самой жизни.